Литвек - электронная библиотека >> Йенс Кристиан Грёндаль >> Современная проза >> Молчание в октябре >> страница 2
было. В квартире стояла тишина. Роза почти совсем переселилась к своему новому возлюбленному, а Симон раскатывает на своем мотоцикле где-то в Сардинии. Недалеко то время, когда мы с Астрид останемся совсем одни. Мы не так уж часто говорили об этом, вероятно, потому, что никто из нас не вполне представляет себе, что с нами будет в этом случае. В доме наступила непривычная тишина, и мы оба двигались в ней с новой, непривычной осторожностью. Прежде мы наслаждались свободой, когда дети по той или иной причине не бывали дома. Теперь же комнаты нашей опустевшей квартиры превратились в пространство, которое нам предстояло либо преодолеть на пути друг к другу, либо позволить ему разъединить нас.

Исчез целый мир звуков. Звуков, производимых другими и производимых мною. Они окружали меня из года в год, точно главные и второстепенные темы и вариации. Симфония из шагов и голосов, смеха, плача и возгласов. Какая-то бесконечная музыка, которая никогда не звучала однообразно и тем не менее из года в год оставалась все той же, потому что музыка, которую я слышал и помнил, воспроизводилась не инструментами. Это были звуки нашей совместной семейной жизни.

Наша жизнь, повторяющая себя изо дня в день и в то же время изменяющаяся от года к году. Жизнь, состоявшая из бессонных ночей, вонючих детских пеленок, трехколесных велосипедов, сказок на ночь, бдений в приемных покоях больниц, дней рождения детей, деловых поездок, рождественских елок, влажных купальных простынок, любовных писем, футбольных матчей, восторгов и скуки, ссор и примирений. В течение многих лет он все ширился, этот суетный, хаотичный многоголосый мир, пока не заполнил собою все вокруг. Он простерся между нами со всеми своими хлопотами, делами, замыслами, планами и со всей своей повседневностью. А мы с Астрид стояли, каждый на своей стороне этого нашего нового мира, и в течение долгих отрезков времени могли лишь кивать друг другу и делать друг другу знаки сквозь весь этот шум и гам.

Вечерами, когда все дела были переделаны, мы, обессиленные, опускались на диван перед телевизором и устремляли взгляд на экран с его последними новостями, шоу-викторинами, старыми фильмами, и хотя ни один из нас не решался высказать своих мыслей вслух, но я уверен, что она, так же как и я, спрашивала себя, не заслоняют ли от нас все эти дела и обязанности, все эти нужные и в то же время бессмысленные хлопоты житейской рутины того, что должно было придавать всему этому смысл. Лишь много позднее мне иногда приходило на ум, что смысл этот, быть может, следует искать не в тех отдельных, отбираемых мгновениях, которые я запечатлевал на пленке, вклеивая затем фотографии в толстый альбом — хронику нашей семьи.

Смысл, скорее всего, коренился именно в этих повторяющихся тривиальностях, в самом повторении ритма нашей жизни, в его заданности. И лишь в потоке происходящего я мог вдруг ощутить этот смысл по внезапной мимолетной легкости, разливавшейся по всему телу в тот момент когда я, пошатываясь от усталости, застывал на полпути от стола к посудомоечной машине с очередной грязной тарелкой в руках, прислушиваясь к смеху детей в глубине квартиры. Именно в такие отдельные, случайные секунды мне иногда приходило на ум, что как раз сейчас, между дневными и вечерними повторяющимися словами и хлопотами, я нахожусь в самой гуще того, что стало моей жизнью, и никогда я не буду к ней ближе.

Я понял это лишь в той тишине и пустоте, которая образовалась после того, как Симон и Роза мало-помалу отдалились от нас. Звуки в квартире больше не были музыкой, создаваемой многоголосым звучанием инструментов. Они возникали из глубины безмолвия, точно робкие сигналы, когда я во время бритья в ванной открывал кран с горячей водой и слышал ее отклик из кухни в гудении соковыжималки, свистке чайника или долгих вздохах кофеварки. Теперь, когда в доме наступила тишина, мы подчас не знали, о чем говорить. Просыпаясь по утрам в постели рядом с ней, я разглядывал ее лицо, повернутое во сне ко мне и к первым проблескам дня. Я смотрел на нее, спящую, и видел, что ее лицо утратило свое обычное выражение, то, к которому я привык. Не было в нем той изменчивой мимики, той смены настроений, которые были мне столь хорошо знакомы, и лицо казалось чужим, непривычным, непохожим на то, которое я видел перед собой так много лет подряд. Я знал ее такой, какой видел в течение тысяч дней и ночей, проведенных вместе. Но какова она наедине с собой? Прежде мы могли ссориться по пустякам из-за того, что кому следует сделать, или оттого, что кто-то из нас чего-то не сделал. Теперь мы вдруг стали сдержанными и предупредительными друг с другом. Даже в постели мы теперь сближались с осторожной, неуверенной нежностью. Это было уже не то усталое, лениво-привычное, полусонное сближение; не было больше и той внезапно вспыхивавшей неуемной страсти, которая вдруг овладевала нами после того, как мы укладывали детей спать и старались сдерживать стоны и вскрики, чтобы не разбудить их. Это было все равно, что встретиться снова, как будто мы были слегка озадачены тем, что это на самом деле мы, что мы еще здесь. Мы прожили вместе восемнадцать лет, Симону было всего шесть, когда мы встретились. И за все эти годы мы были наедине всего каких-нибудь несколько дней, или самое большее неделю, если не считать того октября семь лет назад, когда мы ехали через Ланды, Астурию, Галицию и Траз-уш-Монтиш.

Днем позже Астрид уехала. Если бы она все еще была дома, когда я наконец вышел из ванной, я спросил бы ее, почему она уезжает. Но она уже ушла. Когда же вечером она вернулась с работы домой и мы сели на кухне ужинать, как делали это обычно в отсутствие детей, было уже вроде бы и не ко времени спрашивать об этом. Есть вопросы, которые следует задавать в нужное время, и порой такой шанс выпадает только однажды. Не спросил вовремя — и шанс упущен. Когда я подавал на стол ужин и наливал вино ей в бокал, ее предполагаемый отъезд стал как бы уже признанным фактом, хотя она еще даже не собрала чемодан, и быть может, в самом деле не знала, куда поедет. Мысль об ее отъезде, не покидавшая меня весь этот день, вызвала к жизни так много новых вопросов, что вопрос о том, почему она уезжает, оказался бы чересчур сложным и опасным. Я не мог бы задать его без того, чтобы все другие вопросы не высунули свои смущенные, заалевшие рожицы в наступившей вслед за этим тишине. По той или иной причине я был уверен, что, если я задам ей этот вопрос, ответом мне будет молчание. И к тому же я не хотел дать ей заметить, что фраза об отъезде, которую она обронила, пока завинчивала крышку на тюбике помады и бросала на себя последний взгляд в зеркало, помешала мне написать больше, чем