Литвек - электронная библиотека >> Юрий Владимирович Лебедев >> Языкознание >> История русской литературы XIX века. В трех частях. Часть 1 1800-1830-е годы >> страница 4
и не вычистится Евангелием, само по себе непотребно и недостойно Бога! – утверждает святитель Игнатий (Брянчанинов). – Вы живы для человеков, вы любите их огнем естественным. – Оттого и человеки для вас живы, а Христос – мертв… Когда оживете новою жизнию, то увидите, что жизнь, умерщвления которой требует от нас Бог, – есть смерть… Умрем для естественной любви к ближнему и оживем новою любовию к нему, любовию в Боге».

Известно, что И. С. Тургенев острее многих русских писателей чувствовал кратковременность и непрочность человеческой жизни на земле, неумолимость и необратимость стремительного бега исторического времени. Но потому Тургенев и обладал удивительным талантом бескорыстного, ничем относительным и преходящим не ограниченного художнического созерцания. Однажды он сказал: «Я чувствую себя как бы давно умершим, как бы принадлежащим к давно минувшему, – существом, но существом, сохранившим живую любовь к Добру и Красоте. Только в этой любви уже нет ничего личного, и я, глядя на какое-нибудь прекрасное лицо, мало думаю при этом о себе, о возможных отношениях между этим лицом и мною… Возможность пережить в самом себе смерть самого себя есть, может быть, одно из самых несомненных доказательств бессмертия души. Вот – я умер – и все-таки жив – и даже, может быть, лучше стал и чище».

Необычайно чуткий ко всему злободневному и сиюминутному, умеющий схватывать жизнь в ее прекрасных мгновениях, Тургенев владел одновременно родовой особенностью любого русского писателя-классика – редчайшим чувством свободы от всего временного, конечного, личного и эгоистического, от всего субъективно-пристрастного, заменяющего остроту зрения, широту взгляда, полноту художественного восприятия. Его влюбленность в жизнь, в ее капризы и случайности, в ее мимолетную красоту была благоговейной и самоотверженной, совершенно свободной от всякой примеси самолюбивого «я», что составляло сердцевину поэтического мироощущения Тургенева и наделяло его способностью видеть жизнь в перспективе ее движения и развития и всегда перед лицом вечности.

В сознании русского писателя иерархия ценностей не людьми придумана, не художником изобретена. Не человек в этом мире является «мерою всех вещей»: эта мера объективна и существует независимо от наших субъективных желаний и пристрастий. Она явлена нам свыше, как солнце, как небо, как звезды, ее можно почувствовать в гармонии национального пейзажа, где все соразмерно, организовано, прилажено друг к другу, ее можно ощутить в музыке родного языка.

Русский взгляд на источник поэтического вдохновения.

Православным русским писателям XIX века была органически чужда западноевропейская теория «самовыражения», согласно которой художник является полноправным и безраздельным творцом создаваемого им самим художественного мира. Пушкин настаивал на другом, на прозрении скрытого «лада», на постижении «высшего порядка вещей в окружающем мире». Сама природа русского реализма с этой точки зрения раскрывала глубокие православно-христианские корни. Пушкин, например, призывал поэта не путать вдохновение с восторгом. «Нет; решительно нет: восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного. Восторг не предполагает силы ума, располагающей части в их отношении к целому. Восторг непродолжителен, непостоянен, следственно, не в силах произвесть истинно великое совершенство (без которого нет лирической поэзии). Вдохновение? Есть расположение души к живейшему принятию впечатлений, следственно, к быстрому соображению понятий, что и способствует объяснению оных. Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии».

В стихотворении «Поэт» Пушкин отрекается от авторской гордыни, он говорит, что в повседневной жизни поэт не отличается от всех смертных и грешных людей: он малодушно предается «заботам суетного света», душа его порою «вкушает хладный сон» и «меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он». Всех удивляло в Пушкине, как впоследствии в Тургеневе и в других русских писателях, отсутствие тщеславия и самомнения. Русский писатель не кичился своим талантом, ибо видел в нем не личное достоинство, а Божий дар, данный ему свыше. По отношению к этому дару он, как всякий смертный человек, испытывал высокое, почти религиозное благоговение. Свою одаренность русский писатель никогда не считал сугубо личной заслугой:

Но лишь Божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Душа поэта встрепенется,
Как пробудившийся орел.
Вдохновение приводило его в священный трепет, ибо в эти мгновения ему открывалась тайна предвечного замысла Бога о мире и людях, и он, смертный, получал возможность к ней прикоснуться. Пушкин видел в искусстве поэзии не «самовыражение», а служение, накладывавшее на поэта высочайшие нравственные обязательства. Перед лицом высшей правды ничто земное не могло заставить поэта отступиться от нее.

«Самостояние» поэта лишено у Пушкина всяческого самообожествления. В формуле суверенности поэта заключена мысль о том, что поэт служит Богу, а не себе и не людским прихотям. Вдохновение созерцательно и бескорыстно лишь тогда, когда к нему не примешивается мысль о славе, когда его не обременяет никакая корыстная практическая цель, когда поэт не думает о том, как воспримут его читатели, и не старается подыгрывать их вкусам, их желаниям. Отсюда – пушкинское: «Поэт, не дорожи любовию народной»; отсюда же – хрестоматийные строки пушкинского «Памятника»:

Веленью Божию, о муза, будь послушна,
Обиды не страшась, не требуя венца;
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.
В Гоголе многие поколения читателей видели сатирика, обличителя пороков современного общественного строя. Но скрытые духовные корни, которые питали его обличительное дарование, лирико-мистическую его глубину они склонны были не замечать. В одном из писем к Жуковскому Гоголь говорит, что в процессе творчества он прислушивается к высшему зову, требующему от него безусловного повиновения и дающему благодать вдохновения. Вслед за Пушкиным Гоголь видел в писательском призвании Божественный дар. В изображении человеческих грехов, в обличении человеческой пошлости Гоголь более всего опасается авторской субъективности. И в этом смысле его произведения постоянно тяготели не к сатире, а к пророческому обличению. Писатель, как любой смертный человек, подвержен тем же грехам, что и люди, им изображаемые. Но в минуты творческого вдохновения он теряет свое «я»,