Литвек - электронная библиотека >> Глеб Яковлевич Горбовский >> Советская проза >> Звонок на рассвете >> страница 2
поздно спохватился: сбежала. Как померла. Потому что даже тряпочек своих не забрала. Все оставила. Даже самое интимное: чулочки, трусики. Ежели б не записка: «Прощай, Почечуев, скучно с тобой. Обманул ты мои планы». Ежели б не записка сия, хоть в неестественную силу верить начинай. Или во всесоюзный розыск кидайся...»

Очнувшись от воспоминаний, Почечуев не обнаружил у себя под зонтиком собаки. «Вот и эта, косолапая, сбежала... И все они так: подойдут, обнюхают и — прочь. А ты, значит, стой на дороге один, соображай, как тебе дальше линию свою проводить».

Дождь внезапно кончился. Как будто небо всю запланированную воду враз израсходовало. «Не могло лишних пяток минут побрызгать», — усмехнулся Почечуев, сложил японский зонт и, опираясь на него, пошел к себе на Петроградскую сторону, предвкушая удовольствие от предобеденного чая, который он заваривал любовно, словно красивую женщину рассматривал.

Из кармашка, приспособленного в импортных пиджаках для авторучек, Почечуев извлек длинный ключ, напоминающий небольшую пилу. И сразу же в голову мыслишка бросилась: «Ключ в одном экземпляре остался... Не дай бог, потеряется — в квартиру не попадешь. Двери дубовые. О такое дерево в кровь разобьешься — не откупоришь жилье».

На дверях его отдельной квартиры висела нелепая медная дощечка: «К Почечуевым три звонка». От былой коммуналки бирочка осталась. Почечуев лукаво подмигнул своей фамилии, всунул ключ в отверстие, проник в помещение, в прихожую с вешалкой и старым, помятым креслом, в которое Почечуев, возвращаясь домой с предприятия, бросал портфель с бумагами, пельменями и половинкой круглого хлеба.

Однокомнатная Почечуева была выкроена из обширной некогда квартирищи. Всякий раз, возвращаясь домой и включая в прихожей электролампочку, Почечуев придирчиво, с нескрываемым озорным любопытством рассматривал угол, которым выпирала в прихожую его двадцатиметровая комната. Задумчиво поглаживал он стены, образующие угол, особенно ту, что уходила в кухню. Постукивал по ней костяшками пальцев, недоуменно пожимал плечами и даже загадочно улыбался, а то и просто разговаривал со стеной. Иногда после простукивания Иван Лукич, не снимая верхней одежды, азартно бросался в комнату за складным «сантиметром» и начинал обмеривать, передвигаясь по квартире на коленях. Поначалу, когда накатывали подобные «измерительные» порывы, Почечуев стыдил себя мысленно, обзывал ненормальным и даже улыбался на себя со стороны, как на пьяного, и все-таки, время от времени, производил обмер. «А что? — подбадривал он себя. — Квартира-то отдельная, никто за тобой не наблюдает».

Закавыка получалась при обмере именно той стены, что уходила на кухню. Не меньше метра толщины содержала стеночка. Откуда, почему? Говорят, в старину стены толще делали... Положим. Наружные. А внутреннюю для чего вширь пускать? С какой целью ее-то раздувать? Не несущую тяжести. В чем тут дело?

Почечуев порывался долбить и долбил толстую стенку шлямбуром. Несколько неприглядных отверстий были завешены в комнате современными литографиями, отрывным календарем, а также задвинуты мебелью.

А началась вся эта несерьезная возня со стенкой после того, как завхоз предприятия, где работал Почечуев, некто отставник Кубарев, рассказал в бухгалтерской поразительную историю о кладе, найденном в коммунальной квартире, где в свое время проживал рассказчик. Завхозу понадобилось как-то заземлить радиоприемник о водопроводную трубу, и дядя решил пробуравить из своей комнаты на кухню небольшое отверстие. Сверлил, колотил, бухал... А кирпичи вдруг возьми да и вывались, вернее — ввались, сразу несколько — внутрь стены! Побежал Кубарев на кухню, думает: сейчас его бабы в оборот возьмут за порушенную стенку. А на кухне тихо. Ни сном ни духом. И стена как стояла без единого изъяна, так и по сию пору стоит. Вот те на! Удивился Кубарев. И обратно в комнату бежит. Сунул фонарик в отверстие, а там... не что иное, как дополнительная жилплощадь обнаружилась! Метров пять квадратных комнатка. И стоит в этой замурованной комнатке креслице старенькое, банкеточка буржуазная, сундучок махонький, кованый, и еще что-то в этом роде. Ну, а в сундучке царские денежки: золотые-серебряные, а также бумажные кредитки и еще кое-что в том же плане, необыкновенное.

Денежки, естественно, государству сдали. Правда, одну монетку завхоз все же зажилил. Для производства зуба. Улыбаясь после рассказанной истории, непременно рот открывал пошире и всем и каждому, не стесняясь, желтую коронку показывал.

Однако в стене Почечуева кирпичи держались друг за друга мертвой хваткой. Никаких пустот, даже самых незначительных, не обнаруживалось. И все же сомнения в голове Ивана Лукича теплились и нет-нет да и вспыхивали, как огни на болоте. А вдруг — повезет? Что тогда?

И тут уж Почечуев знал безо всякого колебания, как бы он с золотыми денежками поступил: половину государству, на детдом. Вторую половину — себе. Кашу бы из той половины золотую варил до скончания дней или настойку настаивал, но отдать вот так, сразу, добровольно— никому бы не отдал. Хотелось пальцами его потрогать, металл благородный. Какие от него в организм токи магические переходят — ощутить желалось. А затем и вторую половину металла на детдом по завещанию отказать. Перед отбытием в Парголово, то есть на вечное успокоение. Естественно, мог и он себе, скажем, золотые зубы вставить, но зубы у Почечуева свои — натуральные — хорошо сохранились.

Иногда в процессе долбежки Почечуев как бы даже и вовсе забывал, с какой целью он в стену проникает, для чего молотком машет. Определенный образ жизни составился, от стены неотделимый. Как будто что руку подталкивало: долби, толцись! И отверзется...

Как правило, после такого вдохновенного порыва наступала всеобщая в организме депрессия, и Почечуеву даже в мрачный разгул, то есть в запой, окунуться хотелось. Как когда-то в более молодые годы. Но против такого способа разрядки выступал теперешний жизненный опыт. И тогда Иван Лукич шел в баню: паром и зноем вышибать из себя недостойные поползновения.

Если верить артисту Кукарелову, проживавшему над Почечуевым этажом выше, то однажды вот что произошло: «Почечуеву газету в почтовом ящике дети сожгли. Поймал бухгалтер поджигателя и за ворот рубахи держит. А я мимо прохожу. Глянул, а у Почечуева глаза такими несчастными сделались! И ваще... И вижу, действительно, плохо мужику. Тошно. И не из-за какой-то там газеты, а из-за чего-то более ценного, не сегодня утраченного. И тут мне стыдно стало. О