Литвек - электронная библиотека >> Автор неизвестен >> Сказки для детей и др. >> Газель с золотыми копытцами : сказки Северной Африки >> страница 3
почве и вариант известной сказки о живой и мертвой воде приобретает особый колорит. Мудрый Мухаммад, разрубленный на куски, чтобы вновь срастись, напоминает этим древнеегипетского Осириса. А бабу-ягу в благожелательной ипостаси замещают мудрые наставники мужского пола. Того, кто женился на двоюродной сестре, спасает святой старец, которого удачливый охотник не забывает оделять дичью. Мудрому Мухаммаду в сказке «Черный ворон и белый сыр» покровительствует шейх Махмуд, а юным героям сказки «Птица мудрости» предстает человек, чье зеленое одеяние сразу позволяет узнать в нем Хадира, или Хызра, действующее лицо сказаний, широко распространенных в мусульманском мире. Фольклорная традиция приписывает Хадиру бессмертие. Встреча с ним приносит счастье. Само имя «Хадир» означает «зеленый» и как бы свидетельствует о целительной силе вечного произрастания.

Однако, даже если мы не ошибаемся, вскрывая и описывая историческую, вернее, доисторическую обусловленность сказки, это вовсе не значит, что мы тем самым объясняем ее уникальную живучесть и бесспорную художественную действенность, ощутимую и в современной культуре. Если бы сказка была лишь достоверным свидетельством отдаленного прошлого, она, несомненно, представляла бы интерес для историков и этнографов, но тогда спрашивается, почему сказка продолжает оставаться просто захватывающим чтением? С другой стороны, при очевидной близости сказочных сюжетов и мотивов отважится ли кто-нибудь всерьез утверждать, что они одинаковы или тождественны в сказках разных народов? Тогда достаточно было бы издать один сводный сборник «Сказки человечества». Между тем сказки недаром называют народными. Именно в сказках при всем их сходстве, пересечениях и перекличках отчетливее всего проявляется то своеобразное, что составляет неповторимую душу каждого народа. Проблема художественной действенности и проблема, так сказать, всемирной народности тесно переплетаются, когда речь идет о сказке. Сказка имеет свою семантику. Мотивы и детали сказок соотносятся, образуя единую систему, подобную языку, на котором каждый народ говорит по-своему, и человечество в наше время продолжает нуждаться в этом языке.

Сказка выглядит как предшественница художественной прозы. Дело обстоит, однако, сложнее. Ритм, рифма, стихотворные вставки, столь свойственные сказке, нельзя причислить к стилистическим украшениям. Уже в древности сказка отличалась от мифа также и складом повествования. Сказка всякий раз возникает заново при участии слушателя или читателя. Она не просто рассказывается, она разыгрывается. Сказка действенна, потому что сказка — действо. Сказка — не столько эпос, сколько театр своего рода. Игровое действо очень заметно в сказке нуэров «Чтобы земля не тряслась». В ней характерный жест африканца, его упругая стремительная походка.

Многие народности Северной Африки находятся в стадии формирования, что ставит перед исследователями их фольклора специфические задачи. А пока нашего внимания не может не привлечь одна особенность северо-африканских сказок: среди них решительно преобладают волшебные сказки. Эта особенность коренится в исторической действительности Северной Африки. На протяжении веков там соседствуют, сосуществуют и взаимодействуют самые различные социальные уклады. Некоторые племена еще живут в условиях, близких к первобытным, занимаются охотой и собирательством. Другие освоили скотоводство или вступили в раннеземледельческий период. И основы всех этих архаических укладов, нравов и обычаев подвергаются мощному давлению урбанистической стихии. Всюду дает себя знать город со своими ремеслами, соблазнами и конфликтами, уже по-современному цепкими. Уроженец Северной Африки живет как бы одновременно в разных эпохах, что может иногда придавать его духовной жизни исключительную напряженность. На такую ситуацию по-своему реагирует фольклор. Для некоторых племен и народностей Северной Африки все еще актуальна близость волшебной сказки к ее мифологическим и обрядовым истокам. В то же время волшебное в сказке трансформируется, когда с волшебным переплетается социальное.

Вообще, социальная проблематика изначально присуща волшебной сказке. В отличие от мифа, всецело погруженного в первозданный космизм, сказка сосредоточивается на социальном, приобщая к нему стихийно-космическое. Излюбленным сюжетом сказки всегда были внутрисемейные отношения. Как это ни парадоксально, распад семьи установлен и засвидетельствован именно волшебной сказкой.

Главной носительницей семейного неблагополучия в сказке выступает женщина. Всем памятна мачеха, сживающая со свету свою падчерицу. В сказке «Птичий язык» от жены исходит опасность, смертельная для мужа. Настоящая семейная драма разыгрывается в сказке «О том, кто женился на своей двоюродной сестре». В начале сказки ярко представлен упадок нравов, царящий вокруг. Сыну не удается найти себе невесту, которая была бы невинна, как того требуют отцовские наставления. Из любви к двоюродной сестре сын пренебрегает советами отца, красавица жена навлекает на него гибель, и его спасает лишь волшебство. Еще мрачнее ситуация в сказке «Черный ворон и белый сыр». Охваченная преступной страстью к разбойнику, женщина убивает собственного сына, который предпочел мать отцу и последовал за ней, когда тот изгнал ее за неверность. Воскрешенный опять-таки волшебством, он беспощадно мстит своей матери, напоминая Ореста в трагедии Эсхила «Орестея». Как и в эллинском мифе, в африканской сказке явно сталкиваются принципы материнского и отцовского права, матриархата и патриархата, но своеобразный трагизм сказки выходит за пределы конкретно-исторической коллизии.

В сказке «Шаамба и его невеста» элемент волшебства отсутствует. Это скорее легенда, напоминающая своей эпической документальностью устную арабскую летопись «Дни арабов». В этой сказке женская судьба обнажена. Сдержанная непоколебимая мужественность героя резко контрастирует с вкрадчивым коварством женщины, в любую минуту готовой променять одного возлюбленного на другого. Но ведь женщину похищают, как скот, ее судьба решается при дележе добычи, и никто при этом не спрашивает ее согласия. Разумеется, в теме женского коварства явственно слышится библейско-исламское осуждение женщины, изначально виновной в грехопадении, но, быть может, вопреки идеологическим установкам сказки, в лукавой преступнице распознается не столько виновница, сколько жертва роковых семейно-племенных распрей.

В других же сказках выступают иногда совсем иные женские образы, и то, что могло бы прослыть коварством,