Литвек - электронная библиотека >> Флер Йегги >> Современная проза >> Счастливые несчастливые годы >> страница 5
спросила меня, была ли я в Испании. Нет, не была. Я объездила всю Швейцарию, на поезде, потому что мой отец просто обожал поезда и пересадки на станциях, особенно горные поезда. Была ли она на Риги? Нет. Я назвала ей еще несколько вершин. Горнеграт, Юнгфрау, Бернина. Нет.

Фредерика говорила о своих путешествиях так, словно речь шла о другом человеке. В кондитерской стало темнее — будто белый снег заволакивал землю темным покрывалом. Снаружи сгущались зимние сумерки. Снаружи был ледяной воздух, который не отставал от нас до самого дома. Нашим домом был пансион.

* * *

Каждый вечер мы с моей соседкой встречались в умывальной. Однажды, когда она уронила гребенку, я по-дружески, не мешкая наклонилась и подобрала. Она причесывалась на ночь так тщательно, словно собиралась на бал. А может быть, по ночам она действительно танцевала на балу — во сне. Показывая всем свои ямочки на щеках. Один зуб у нее рос криво и немного выпирал. У нее было платье из розовой тафты, которое она боялась помять. Иногда я была настолько убеждена, будто она собирается на бал, что на спинке стула, стоявшего у изножья кровати, куда она складывала белье, мне виделось это розовое платье. Наши комнаты проверяли крайне редко, в исключительных случаях. Осмотр проводили по утрам, открывали все шкафы, наше белье и пуловеры, сложенные на полках, должны были выглядеть как сплошная, ровная стена. Мы должны были складывать нашу одежду ловко и аккуратно, как это делают на Востоке. Недавно я побывала на спектакле театра Но и потом зашла за кулисы поздороваться с одним актером. Он укладывал чемодан или, вернее, сверток. И складывал одежду в точности так, как учили нас в пансионе. С такой же тщательностью, словно ткань была чем-то священным. Если бы я согласилась взять под покровительство малышку, которая написала мне письмо, она занялась бы наведением порядка в моем шкафу. Сочла бы за честь складывать мои пуловеры. Мы все были фетишистками.

Если бы я подарила цветок Марион — так звали малышку, — она засушила бы его в книге, чтобы сохранить навечно. Все мы, купив какую-нибудь старую книгу, находили там засохшие лепестки, которые от одного прикосновения рассыпались в прах. Выцветшие лепестки. Могильные цветы. Ее любовь ко мне засохла в одно мгновение, не оставив и щепотки праха, она перестала со мной здороваться. Я разорвала трогательную записочку Марион сразу же, как прочла, — с редкими письмами от отца и от матери я поступала так же. А моя соседка по комнате хранила все письма в деревянной немецкой шкатулке с инкрустациями.

Она перечитывала эти письма, томно раскинувшись на кровати. От шкатулки веяло немецкими духами, достаточно крепкими, но она еще нюхала их, откупорив флакон. На шкатулке был золоченый замочек с крохотным ключиком. Немка открывала эту жуткую вещичку невероятно бережно, чуть ли не благоговейно.

А мне писали мало. Почту нам раздавали за столом. Редко получать письма было не очень приятно. И я стала писать отцу пустые, формальные письма, в которых ничего не рассказывала о себе, — чтобы получить ответ. Надеюсь, ты здоров, я тоже здорова. Он отвечал мне очень быстро, всякий раз наклеивал на конверт марки «Pro Juventute»[2]. И удивлялся, почему я пишу ему так часто. Его письма, как и мои, были короткими. Каждый месяц я находила в одном из писем банкноту, l’argent de poche[3]. Я писала ему потому, что это был единственный человек, исполнявший мои желания, хотя юридически всем в моей жизни распоряжалась мать. Ее указания приходили из Бразилии. Моей соседкой по комнате должна быть немка, потому что я должна научиться говорить по-немецки. И я разговаривала с немкой, она делала мне подарки — шоколадные конфеты, которые сама ела все время, американскую жевательную резинку и книги по искусству. На немецком. С репродукциями картин немецких художников. Из объединения «Синий всадник». Даже белье у нее было немецкое. Однако сейчас я не могу отыскать в моей умственной картотеке ее имя; девушки из пансиона, оставшиеся у меня в памяти, не всегда откликаются на имена. Кто она была? Для меня — попросту никто, хотя ее лицо и фигуру я прекрасно помню до сих пор. Возможно, люди, которые мало для нас значили, вспоминаются нам назло. Их черты врезаются в память гораздо глубже, нежели черты тех, кого мы ценили. У нас в голове череда погребальных ниш. Кто был для нас никем, тут же являются на зов, иногда эти ненасытные создания, точно хищные птицы, набрасываются на лица любимых нами. В нишах собрано столько лиц, поживы много. Сейчас, когда я пишу, немецкая девушка, словно в полицейском участке, сообщает мне свои данные. Как ее имя? Имя стерлось. Но забыть имя еще недостаточно, чтобы забыть человека. Все осталось там, в погребальных нишах.

* * *

Мне суждено было провести в пансионе лучшие годы. С восьми до семнадцати. Сначала меня поручили заботам пожилой дамы, одной из моих бабушек. Но однажды она решила, что больше не станет терпеть мое общество: она утверждала, будто я грубая и неуправляемая. Однако я была поразительно, неправдоподобно похожа на ее портрет, висевший в столовой. Вот потому-то она и убрала меня с глаз долой. Сейчас я начинаю походить на нее. Она тоже занимает одну из ниш. Смотрит на меня оттуда своими васильковыми глазами. По ее милости я побывала во многих пансионах, перевидала множество начальниц, почтенных монахинь, настоятельниц, помощниц настоятельницы по дисциплине, но ни одна из них не вызывала у меня такого трепета, как бабушка. Всегда, даже целуя им руки, я чувствовала, что могу перехитрить их, что их власть надо мной лишь временная.

Так бывало в Италии, где я жила в пансионе у французских монахинь. Каждый вечер, перед тем как пойти спать, по обыкновению, в общую спальню, я вместе с другими девочками поднималась наверх по узкой лестнице. Наверху нас ждала помощница настоятельницы по дисциплине. Каждый вечер, стоя под тусклой лампочкой, почти не рассеивавшей тьму на лестнице, у порога слабо освещенной спальни, она протягивала нам руку. А мы выстраивались в очередь и одна за другой целовали ей руку. Потом шли в умывальную — и спать, в тихий дормиторий. Простыни казались жесткими, негнущимися. За окном, если ночь была лунная и звездная, расстилалась пустыня, какие иногда можно увидеть во сне.

Нас научили делать реверанс, если не ошибаюсь, он состоял из четырех движений, — после чего мы оказывались лицом к лицу с ее преподобием матерью настоятельницей. Не знаю, какова была на вкус кожа почтенной помощницы по дисциплине, но ритуал смирения я выполняла исправно, как автомат, я находила это совершенно естественным, иногда я на секунду останавливалась, чтобы поглядеть со