Литвек - электронная библиотека >> Франсуа Нурисье >> Современная проза >> Бар эскадрильи >> страница 3
ласковой снисходительностью относятся к закоренелым негодяям вроде меня. Я возвращаю им их доброту в десятикратном размере, после чего мы застываем на минуту в приличествующей оплакиванию покойника позе, с нежным взором и головой, занятой холодным расчетом. Я знаю, что они знают, что я знаю, и так далее… Мэр между тем говорит о «нектаре человеческой нежности». Разумеется! Ветер, дующий в спину, треплет нам волосы, смахивает их на лоб. Только один деятель культуры, бывший студент Национальной школы администрации, упорно пытался пригладить волосы рукой. У Элеоноры, спрятавшейся под темной вуалью, видны были только сотрясаемые рыданьями плечи. Усатый, повелительный Руэрга, свирепо посматривавший вокруг, выделялся в толпе благодаря своей огромной, мешковато завернутой в шерстяной плащ фигуре и благодаря очевидности своей скорби. Его серые глаза буквально испепеляли всякого, кто страдал меньше, чем он. Я старался не привлекать к себе внимания. По крайней мере половине из присутствовавших там людей я не подал бы руку. Друзья, в отличие от представителей компартии, обнаружили гораздо меньшую сплоченность. Шабей «предпочел воздержаться от присутствия», но д'Антэн пришел, равно как и Мюллер. Одежда их, вполне отвечающая обстоятельствам, выглядела более буколической, чем у академиков: в своих твидовых пиджаках и тирольских шляпах они походили на охотников, оплакивающих убитого кролика.

И перед домом, и на кладбище многие шмыгали носом. Гандюмаса любили. Его похожая на собачью голова, его клетчатые рубашки, его горлопанство, его шкодливая проза, его хмельное ухарство составляли часть нашего пейзажа. Я всматривался в лица всех этих явившихся по долгу благовидности людей, пытаясь прочитать на них что-нибудь еще искреннее, помимо ощущений холода и страха. Две дочери Гандюмаса («Мамаменька» и «Псюпсю», как он их называл) поддерживали с двух сторон Элеонору. Слезы и искаженные рты сделали их, наконец, похожими друг на друга. Первая двенадцать лет играла субреток в «Комеди Франсез», а вторая продавала по воскресеньям у метро красную прессу. По заслугам, стало быть, и служба. Форнеро, не по погоде легко одетый, сжимал челюсти, чтобы не стучать зубами. Та же костистая голова, то же бескровное лицо, что и на похоронах Марка, в семьдесят девятом, когда мать того разрыдалась у свежевыкопанной могилы. Антуан, Марк — ему приходится предавать земле друзей, с которыми он был связан тридцать лет. Мюллер еще совсем недавно тоже принадлежал к их компании. Не знаю, почему они все от него отдалились. Какие-нибудь ссоры за коньяком, скорее всего. Франкмасонство дружбы зарождается в упоении юных честолюбивых помыслов и омрачается в озлоблении соперничества. Профессор тоже не преминул прийти. Ему удалось ловко укрыться от ветра за памятником погибшим («Благодарный Плесси-Бокаж своим детям»). Он тоже был одним из семи основателей альянса и, по слухам, даже был обязан ему своей орденской ленточкой и кафедрой. Вот так: в мечтах — вроде бы свора волков, а все кончается синдикатом взаимопомощи.

Когда все, кто имел охоту, высказались, присутствовавшие образовали в центральной аллее кладбища оцепенелый от холода хвост, в конец которого распорядитель церемонии поместил семейство Гандюмаса. Люди жались друг к другу, чтобы согреться. Или чтобы преградить путь ловкачам, готовым перешагивать через могилы. Скучившиеся у ворот и нетерпеливо поглядывавшие по сторонам шоферы пришли в движение, приблизились к могиле, пряча в кулаке сигареты. Гандюмаса опустили на двух веревках, положив на крышку гроба фуражку сержанта военно-воздушных сил, которую он носил в сороковом набекрень, как заправский летчик, и которая обеспечила ему такой успех в амурных делах, что и тридцать лет спустя он вспоминал об этом с восторгом. Элеонора подняла вуаль. Ее крупное изнуренное лицо в черном обрамлении на солнце казалось еще более белым, чем обычно. Люди подходили с рассчитанной медлительностью, которая только усиливала напор сзади. Какая-то женщина разговорилась с дочерьми Гандюмаса, словно ей одной хотелось с ними полобызаться; слезы с удвоенной силой хлынули по темно-красным щекам субретки и активистки. Вся сцена, казавшаяся расплывчатой, нечеткой, вдруг обрела какой-то драматизм. Было такое ощущение, будто медлительная дама не может вырваться из объятий, в которые она сама заключила Элеонору. В этот момент Форнеро подхватил ее, увлекая твердой рукой к воротам, за которыми слышались голоса, чей-то смех, хлопанье автомобильных дверец. У меня появилось было желание пойти за ними — не из-за медлительной женщины, чья плаксивая инертность скорее отпугнула бы меня, а от удивления, так как я поймал себя на мысли, что в поведении Форнеро есть что-то от ожившей мечты, какое-то упрямство отшельника, не вязавшееся с умозрительным представлением о нем. Впрочем, я не стал ускорять шаг, не стал их обгонять. Тем временем Форнеро попрощался с медлительной женщиной и быстрым шагом направился к воротам. Нужно было поздороваться с ним? Меня страшно интересует то — может быть, этого требует моя профессия, — что удается прочесть на лицах в драматические моменты жизни: женщины в конце беременности, когда у них огромные глаза и худые щеки; небольшие толпы на похоронах, плотные и одновременно ломкие, когда любая поза, любой взгляд таят в себе целый рассказ. Или еще, например, мне всегда было интересно наблюдать, как верующие, причастившись, отходят от алтаря с пятном вечного блаженства на лице, настолько преображающим их черты, что никогда невозможно понять: то ли их сжатые губы и опущенные веки означают растворение христианина в Боге, то ли это просто облатка приклеилась к небу, откуда ее пытаются оторвать языком. У Форнеро было именно такое лицо. Почему он жил один? Рассказывали разное. Его ждала за оградой какая-то женщина, тоже вышедшая с кладбища. Молодая или не очень? Вроде бы у нее были густые, непослушные волосы и большая серая шаль, скорее всего, чтобы прикрыть слишком яркие одежды. Мужчины такого возраста в нашей среде нередко заводят себе пассий с какой-то цыганской или арабской внешностью. Теперь я вспоминаю: я видел ее на кладбище, видел, как она проскользнула по ветру между надгробиями с надписями про вечную скорбь. Она специально сделала крюк, чтобы обойти стороной семейство Гандюмасов и уйти, не выразив соболезнований. В общем, так мне представляется… Кажется, у нее крупные губы с выражением пресыщенности или пренебрежения? Еще я вижу, как она открывает перед Форнеро дверцу маленькой машины, словно он старик, а она — его шофер. И в этот момент опять пошел дождь.

ЖОС ФОРНЕРО

Потом все стало