Литвек - электронная библиотека >> Петрюс Борель >> Классическая проза >> Шампавер. Безнравственные рассказы

Петрюс Борель Шампавер Безнравственные рассказы

Заметка о Шампавере

Разочаровывать – всегда весьма тягостная обязанность. Мучительная повинность – отнимать у публики приятные обольщения, сладостные ошибки и ложь, к которым она привыкла, которым поверила. Нет ничего опаснее, чем поселять пустоту в человеческом сердце. Никогда я не стану заниматься столь рискованным делом. Верьте, верьте, тешьтесь обманом, пребывайте в неведении!.. Заблуждение почти всегда любезно и утешительно. Но хоть мне и претят всякого рода разоблачения, моя сугубая искренность велит мне раскрыть подлог, по счастью незначительный, – назвать имя того, кто скрылся за псевдонимом. Бога ради, постарайтесь не возмущаться, как это обычно бывает, когда вам говорят, что Клотильды де Сюрвильникогда не существовало[1] и что книга ее апокриф, что переписка Ганганелли и Карлино[2] – апокриф; что Жозеф Делорм[3] – вымышленное имя, а его биография – миф. Ради бога, ради бога! Умоляю вас, не возмущайтесь!..

Петрюс Борель наложил на себя руки этой весной: помолимся о нем, дабы душа его, в которую он, впрочем, не верил, нашла прощение у бога, которого он отрицал, дабы господь не покарал заблуждение тою же мерой, что и преступление.

Петрюс Борель, рапсод, ликантроп[4] покончил с собой; вернее, если уж говорить всю правду, которую мы обещали, убил себя тот бедный молодой человек, что скрывался под этим прозванием; он присвоил его себе чуть ли не с детства, поэтому мало кто из друзей знал его настоящее имя, и ни один никогда не узнал причины такого подмена. Был ли он к этому вынужден или это его причуда? Никто не знает. В былые времена в науке и литературе имя это прославил Петрюс Борель де Кастр,[5] ученый антиквар, врач Людовика XIV и сын поэта Жака Бореля.[6] Может быть, наш поэт происходил из этой семьи по материнской линии и просто решил присвоить себе имя одного из своих предков? Это никому неизвестно и, должно быть, никогда не узнается.

Во всяком случае, подлинное имя его было Шампавер, каковое и стоит на титуле этой книги.

Что может быть сладостнее, чем приобщение к духовному миру существа чувствительного, а значит и более высокого, чем мы сами, и которого уже нет на свете; нескромное желание стать сопричастным тайнам жизни большого художника или человека несчастного достойно всяческой похвалы! Интересно ведь, когда писатель стелет ковром всю подноготную дорогих нам людей! И хотя жизнь юного неудачника-поэта и не вызывает у вас столь сильного любопытства, я думаю все же, что вы отнесетесь со вниманием к тем подробностям и разного рода обстоятельствам его необычной судьбы, какие мне удастся откопать; только вот, к сожалению, известно-то о нем очень мало. Сам Шампавер не любил о себе говорить; он появился в мире как призрак: никаких сведений о прошлом, никакого намека на будущее.

Есть некоторые основания полагать, что происходил он из Верхних Альп и родина его – древняя Сегузия;[7] люди часто слышали, как он проклинал отца, выходца с гор, и с гордостью называл в числе своих соотечественников Филибера Делорма,[8] Мартеля-Анжа,[9] Сервандони,[10] Одрана,[11] Стеллу,[12] Куазевокса,[13] Кусту,[14] Балланша!..[15] Но родину свою он покинул еще в молодые годы.

По словам окружающих, выглядел он самое большее на двадцать – двадцать два года, но в чертах его была какая-то необычная серьезность, и тем, кто видел его впервые, он казался значительно старше.

Это был довольно высокий и стройный мужчина, можно сказать, даже несколько хрупкого телосложения; выразительный профиль, большие черные, с очень светлыми белками, глаза. Во взгляде его было нечто такое, отчего вам становилось не по себе, когда он впивался в вас; так взгляд змеи завораживает жертву.

Он пренебрегал обычаями нашего времени; подобно Леонардо да Винчи, он не обращал внимания на то, что принято, и с семнадцатилетнего возраста носил длинную бороду,[16] причем самые настоятельные просьбы никогда не могли склонить его с ней расстаться. В этом чудачестве своем он на четыре года предвосхитил последователей Анри Сен-Симона.[17] Чтобы читатель мог яснее представить себе его, достаточно сказать, что в нем было разительное сходство со святым Бруно.[18]

Голос его и обращение были мягкими к вящему удивлению тех, кто видел его впервые и кто по его писаниям – по стихам – представлял его себе в виде какого-то страшного людоеда. Это был человек добрый, мягкий, ласковый, гордый, упорный в делах, услужливый и доброжелательный; его любящее сердце amoroso con los suyos,[19] по дивному испанскому выражению, еще не было испорчено ни себялюбием, ни златом. Но, когда он бывал до глубины души оскорблен, ненависть его, как и любовь, становилась неукротимой.

Когда его завлекали в свет, он появлялся там с видом страждущим и истомленным, словно олень, которого выгнали из лесной чащи.

О том, как протекало его детство, почти ничего неизвестно; мы знаем лишь то, о чем он сам рассказывал своим близким. Сила воли была у него развита в высшей степени, он был смел, прям, властен; у него было врожденное презрение к человеческим обычаям и привычкам; никогда, даже в младенчестве, он им ни за что не хотел подчиняться. Платья он не терпел и в детстве ходил совершенно голым. Прошло немало времени, пока наконец его удалось заставить хоть чем-нибудь прикрывать свою наготу.

Есть смутные подозрения, что его воспитание было поручено священникам, нечестие его в какой-то степени это подтверждает. Нет героя в глазах лакея, нет божества для обитающего в храме.

Он любил с каким-то злорадством рассказывать о том, что постоянно ставил своих учителей в тупик; те его побаивались, сами хорошенько не зная за что: может статься, он их держал a quia[20] своими вопросами в духе Лакондамина[21] и, угадав их серое невежество, относился к ним с презрением и брезгливостью. Еще он говаривал с гордостью, что его повыгоняли изо всех школ.

Поскольку учение было его единственной страстью, а одною латынью нельзя было утолить всю жажду знания, он обложился несколькими грамматиками древних и новых языков, а также учеными трактатами, которые с трудом раздобывал и которые пристыженные им наставники постепенно все посжигали.

Уже в ту пору он вынашивал в себе несказанную тоску, безотчетную и глубокую: меланхолия стала его неотъемлемою чертой. Его бывшие соученики вспоминают, что ему нередко случалось проводить целые дни, проливая горькие слезы без всякого повода и без видимой причины, да и сам он никогда не мог объяснить своего отчаяния. Не приходится сомневаться, что принудительное общение погружало его в