Литвек - электронная библиотека >> Николай Веревочкин >> Современная проза >> Человек без имени >> страница 3
— Я — другое дело. Я думаю. Ах, тебе кажется, что мысли исчезают, как дым из трубы. Вряд ли. Должно быть, ТАМ их сортируют: грязные — в помойную яму, чистые — в шкатулку.

— Тук-тук-тук, — возразил пес.

— Это ты зря. Слова, молитвы — это лишь виляние хвостом. Мысли — не слова. В мыслях нет лжи. Мысли — они и есть душа. А душа постепенно источается. Переходит в другой мир. Я тебе больше скажу: нас здесь фильтруют. Пустая порода отсеивается, остается золото. Уж нас-то с тобой точно уже отсеяли.

Он был человеком не только без определенного места жительства, но и без имени. Время от времени бомж пытался вспомнить, откуда он, но всякий раз память, словно в бетонную плотину, утыкалась в день, когда раскатами первого грома над ним грянул духовой оркестр.

Человек проснулся в страхе. Сырость и темнота окружали его. Не хватало воздуха. Останавливалось, зашкаливая, сердце. Он сплошь состоял из маленьких и больших болей, старых, плохо заживших, и свежих, саднящих ран, вывихов, ушибов, растяжений. Во всем теле гудело и покалывало, как в руке, которую отлежал во сне.

Отчего все болит? Где он? Кто он?

А между тем музыкальная гроза набирала силу. Балбесом ухал барабан. Звенели и рассыпались медью назойливые тарелки. Опоздавшими паровозами гудели трубы. Звуки были такими мощными, что создавали легкое землетрясение.

Головная боль вызвала приступ тошноты. Судорожный озноб прокатился по телу. Кольнуло сердце. Оно с натугой сократилось — выплеснуло холодную кровь и пошло стучать-поскрипывать старыми ходиками с проржавевшими колесиками.

Над головой перетаптывались и переговаривались. Сбоку шумело море.

Зашуршав бумагами, человек приподнялся на локоть и подполз к светящейся щели. Приник к ней полузаплывшим глазом и зажмурился. Его ослепило многоцветье нарядных, праздничных ног: мужских, женских и детских — в отглаженных брюках и потертых джинсах, в ярких платьях и шортиках, гольфиках и носочках. Ноги весело переступали на месте, общались друг с другом, становились на цыпочки, переминались, а самые маленькие в крайнем нетерпении подпрыгивали.

То, что он принял за шум моря, было смешением тысяч женских и мужских голосов, в которое криками чаек вплетался детский восторг.

На расстоянии вытянутой руки от щели в туфлях на немыслимо тонких и высоких каблуках томились породистые ноги, обтянутые узорными чулками. Каблуки выглядели настолько хрупкими, что казалось, будто полные женственно-мощные ноги парят над землей. Вокруг этих неотразимо привлекательных ног кружились в обожании светлые брюки и соперничающие с ними джинсы. Иногда поле зрения перекрывали букеты живых и бумажных цветов, оранжевые и голубые шары, которые мгновенно взлетали в недосягаемую взору зону.

Все без исключения ноги были приятные, праздничные. Лишь однажды смутили не помнящего себя человека начищенные до блеска сапоги казенного вида, упруго прошагавшие мимо по какой-то служебной надобности. И только они исчезли, как музыка резко оборвалась, и морской шум обернулся ровным рокотом множества голосов с всплесками женского смеха и детских выкриков. Громкий шепот наверху перекрыл разноголосицу: «Чего они там вошкаются? Готово, нет? Подключили? Можно начинать?» И тот же голос, но уже в полную силу легких сердито обратился к присмиревшим ногам: «Др-р-рузья! Бр-р-р-ратья и сестр-р-ры!» Напористый, рычащий голос нарастал горным обвалом, дробно рассыпал горох непривычных уху слов: «Пер-р-р-рестр-р-ройка… демокр-р-р-ратия… пар-р-ртокр-р-р-ратия…» Изящно-пышные, залитые солнцем ноги незнакомки вместе с другими, но уже менее прекрасными ногами, почтительно внимали Голосу. Это был яркий, но чужой мир, в котором не было места смотрящему из темноты.

Так ничего и не вспомнив относительно себя, человек отполз от щели, лег на спину и смиренно уставился на поскрипывающий потолок. Много их там — и все, поди, речи будут говорить. В горле нестерпимо защекотало. Уткнувшись ртом в изгиб локтя, человек закашлялся, содрогаясь всем телом и обливаясь холодным потом: вдруг они там, наверху, услышат его. Но тигриный, наводящий ужас рык глушил все звуки. «Пр-р-р-риор-р-ритет… сувер-р-ренитет…» — зычно рычал оратор, возбуждаясь и возбуждая.

Кашель стих. Человек, переводя дух, похлопал себя по груди. Хлопал, хлопал и нахлопал в нагрудном кармане коробку спичек и сигарету. То есть не совсем сигарету. Бычок. Но едва-едва надкуренный. Размял окурок у уха. Определил по хрусту — сыроват. Понюхал. Аромат перебивала гарь, но высшим сортом все-таки пахло. Привыкшие к темноте глаза разглядели черный фильтр с золотистым ободком. В коробке оказалась всего одна спичка. Он долго тер ее о волосы. Сдерживая дыхание и дрожь в руке, чиркнул об обжижку. Закурил. От первой глубокой затяжки на мгновение потерял сознание, поплыл в обморочной невесомости. Разогнал слабой рукой дым. Затянулся снова. Задержал дым в легких и медленно выпустил через нос. Распрямил ноющие в суставах ноги.

Напрасно морщил он лоб. Не то чтобы имени, но даже собственного лица не мог вспомнить. «Я сплю, — утешил он себя, — проснусь и все вспомню». Мысль эта успокоила и расслабила. Человек без имени закрыл глаза.

Рука с тлеющей сигаретой медленно опустилась на ворох бумаг с гербовыми печатями и грозно предупреждающими грифами: «Для служебного пользования», «Секретно», «Совершенно секретно», «Государственная тайна».

Через секунду он стоял в шумной, пропахшей мочой и вяленой рыбой пивнушке. Стиснутый со всех сторон широкими спинами в промасленных фуфайках, с вожделением смотрел на чужую кружку с недопитым пивом. Цвет у пива был холодно-золотистый и блик-паучок шевелил лапками в его густом нутре. Хозяин кружки, повернувшись к ней спиной, хрипел сорванным голосом, декламируя стихи собственного сочинения. Он энергично жестикулировал и время от времени забрасывал на плечо непослушный шарф. Был он снежно-белый с четким отпечатком подошвы кирзового сапога. Шарф вновь и вновь сползал, раздражая и сердя хозяина. Пивнушка одобрительно гудела, поощряя поэта.

— В мор-р-рге светят зубы золотые…

Убедившись, что любителям поэзии нет до него дела, человек слил остатки пива из четырех кружек в пятую и подобрал со стола набухший в лужице соленый каралик. Предвкушая мгновение, когда холодный ливень хлынет в пересохшую пустыню желудка, поднес кружку ко рту.

Но из кружки полился горящий бензин.

…Из всех щелей дощатой трибуны повалил едкий, густой дым и площадь потряс вопль.

Трибуна вопияла к небесам.

Докладчик между тем, демонстрируя выдержку и непреклонность, разгонял шляпой дым, стелющийся над текстом доклада, и мужественно продолжал