Литвек - электронная библиотека >> Роберт Пенн Уоррен >> Современная проза >> Место, куда я вернусь >> страница 3
скажет голос.

Я их не виню. Во всяком случае, после всего, что происходит вокруг. Я думаю о том, как легко входит острие складного ножа в мягкое углубление над ключицей. Я думаю об этих людях — нацистах, теперь уже мертвых. О них и о том, как они умерли. Я смотрю в темноту, иссеченную плевками снега, и вот, сидя в окопе где-то в Апеннинах, я вдруг вижу вдали ту сцену под китайским ясенем: кучку мужчин, плачущего мальчика, льющуюся с неба золотую лаву солнечного света, — словно разорвалась на мгновение завеса ночной темноты, пространства, времени.

А потом все это исчезает.


Я отрываюсь от книги, лежащей на столе в моем кабинете в Чикагском университете, встаю и бросаю взгляд за окно, на далекие крыши бедных кварталов, тускло блестящие от дождя, на лес телевизионных антенн. И вдруг передо мной снова встает та же сцена — мальчик под китайским ясенем. Я ясно вижу ее. Позади меня шипит пар в радиаторе отопления, но я этого не слышу.

Много раз, в самых разных местах, в самые неожиданные моменты виделась мне эта сцена.


Я только что перечитал то, что написал три дня назад, — до самой сцены под деревом. Я писал очень быстро. Слова лились сами собой, ручка летала по бумаге — вещь для меня необычная, ведь я привык писать только научные работы и критические статьи, соображаю не слишком быстро, стараюсь не доверять мысли, первой пришедшей в голову, и склонен мучительно медленно и тщательно подыскивать четкие формулировки.

Когда я перечитывал это, меня удивил тон — я бы сказал, злой, жесткий, вызывающий, — но почему? Может быть, из-за какой-то неприязни к тому миру, манеры и провинциальный говор которого я иногда с презрением пародирую, и из-за смутного недовольства самим собой — точнее говоря, своей беззащитностью и слабостью перед лицом того мира, каким он был.

Так или иначе, я описал, что было. То, что получилось, меня немного удивляет. Но я не вижу причины что-либо менять. О чем бы это ни говорило, это тоже часть моей истории.

Этот тон отражает, я полагаю, неосознанное желание отмежеваться от той сцены, отречься от всякого тождества с тем плачущим ребенком и поставить под сомнение саму реальность происходившего. Но если я — не тот плачущий ребенок, то о чем я сейчас могу писать? Кем еще я могу быть и где мое истинное место?

Во всяком случае, та сцена была, клянусь Богом, вполне реальной. И дом был, и дерево, и кучка мужчин — прихожан церкви Благочестивого Упования в округе Клаксфорд, штат Алабама, реально живших в то время и безусловно уже умерших. Это не персонажи романа, не лица на фотографии, не актеры на сцене, не цифры в статистических таблицах, которые публикует Департамент внутренних дел, а реальные люди, существа из плоти и крови, жившие нелегкой жизнью, испытывавшие горе, отчаяние, ярость, впадавшие в грех, но способные и на любовь, и на самоотверженность, черпавшие силы в надежде и юморе, но обреченные спустя несколько лет пережить долгую полосу нужды, голода и отчаяния из-за того, чему суждено было произойти в Нью-Йорке, о котором они что-то слыхали, — на фондовой бирже, о которой они вообще ничего не слыхали, а если и слыхали, то думали, что это такое место, где торгуют скотом. А пока мистер Татвейлер сказал, что я бедняга и ревмя реву по своему папке.

И тут, когда я под устремленными на меня взглядами стоял и плакал, но только не из-за смерти отца — во всяком случае, не из-за нее как таковой, а из-за какого-то не передаваемого словами сознания того, что мир таков, каков он есть, — из дома вышла моя мать. Я не видел, как она вышла, — то есть в ту минуту я не смотрел на нее, — но я знаю, как это было.

Она не была крупной женщиной — скорее миниатюрной, и у нее была привычка подолгу сидеть неподвижно, пристально глядя на что-нибудь — на гвоздь в стене, на камень на земле, на дерево на горизонте или на тело моего отца на кровати, — не отводя взгляда, видя и в то же время не видя, и все это время чувствовалось, что в глубине ее души что-то происходит — словно подземная река бурлит во тьме пещеры. Но стоило ей пошевельнуться — хотя бы просто встать со стула, — всегда казалось, будто внезапно высвободилась огромная энергия, пробудилась воля, стала ясна цель. И когда она глядела на что-нибудь — даже на камень, или на дерево, или на кого-то — на кого угодно, но особенно на отца или на меня, — то появлялось ощущение, будто то, на что она глядит, она видит насквозь, что бы это ни было. И иногда она разражалась смехом.

Там, в комнате, где лежало тело, она, наверное, внезапно поднялась со стула — внезапно, но не резким движением, она никогда не делала резких движений, чем бы ни занималась, — и, не заметив, что все женщины украдкой посмотрели на нее, вышла из комнаты на крыльцо. Она уверенным шагом спустилась по шатким деревянным ступенькам, не обращая внимания на их шаткость, и пошла через двор, залитый ослепительным солнцем, легко, но решительно ступая по утоптанной земле своими маленькими ступнями, выглядевшими маленькими даже в старых, тяжелых рабочих башмаках, высоко держа голову с темными волосами, гладко зачесанными назад с высокого ясного лба, и не сводя глаз с цели, к которой направлялась.

Мужчины уже не смотрели на меня. Я понял это раньше, чем догадался, что из дома вышла моя мать. Все глаза были устремлены куда-то туда, мимо меня. И сквозь слепящую пелену слез я вдруг увидел ее. Она подошла прямо к мистеру Татвейлеру, и я услышал ее голос — звонкий, спокойный и негромкий, но всегда разносившийся дальше, чем можно было ожидать:

— Мистер Татвейлер, не откажите в любезности переговорить со мной-наедине.

Все демонстративно отошли в сторону, оставив мистера Татвейлера и мою мать лицом к лицу под зыбкой кружевной серо-зеленой кроной китайского ясеня, в падавшей от нее тени посреди залитого ярким светом двора. Через некоторое время я увидел, что мистер Татвейлер протянул ей правую руку. Моя мать взяла ее, и они обменялись рукопожатием. Оно выглядело как некий ритуальный жест, как нечто большее, чем обычное рукопожатие, каким люди обмениваются при встрече, — как я потом узнал, именно таким ритуальным рукопожатием в округе Клаксфорд уважаемые люди скрепляли заключенную сделку. Но в то время это было для меня просто рукопожатие, неожиданное и непонятное. Прежде чем отпустить руку мистера Татвейлера, моя мать, как всегда в таких случаях, решительно тряхнула ее — это было похоже на последний резкий взмах плотничьего молотка, точно рассчитанный и вгоняющий гвоздь в доску по самую шляпку. Потом она круто повернулась и через залитый ярким светом двор пошла обратно в дом, в спальню, погруженную в полумрак.


В понедельник утром моего отца похоронили