Литвек - электронная библиотека >> Ричард Матесон >> Постапокалипсис и др. >> Когда день сер

Ричард Матесон Когда день сер

Скажи Земле последнее прости,
Ведь день уж сер, и достоянье человека
Низринуто в застенки времени,
В могильный саван запеленато навек.
Сними нагар с свечи стараний,
И пусть же с глаз твоих вдруг упадет
Та странная вуаль, что слита
С таинственною тьмой.
Он сидел на камне и писал этот текст на доске, используя в качестве пера чей-то измазанный в саже палец. Совершенно очевидно, размышлял он, что финальная тема должна быть записана этим отправляющимся в чистилище пальцем, этим жалким отростком, который некогда нахально тыкал в землю и небо — я твой хозяин, земля, я твой хозяин, небо! — и вот теперь валяется, закопченный и жалкий, среди обломков бытия.

«Я присутствую на поминках по Земле и не лью слез».

Он поднял полные скорби глаза, и застывший взгляд поплыл над равниной. Он перекатывал в пальцах свое необычное стило и с отвращением раздувал ноздри. «Вот он я, — угрюмо размышлял он, — сижу на горячем валуне и изучаю последствия той небольшой шутки, какую человек в итоге сыграл с самим собой».

Он ударил себя по лбу и выкрикнул: «Ах!» — его захлестнула волна чувств. Большая голова упала на грудь, и он прерывисто зарыдал. Право, данное с рождения, отнято, горевал он, золотой шанс упущен, человек отыскал свой путь — но путь к самоуничтожению.

Затем он с вызывающим видом распрямился, словно проглотил жердь. «Я не желаю быть тявкающей дворняжкой, — провозгласил он. — В сей погребальный час я не поддамся. Да, пусть смерть стоит надо мной и сует призрачные пальцы в мои язвы, я не стану молить о пощаде, не согнусь».

Лохмотья величественно развевались на плечах. Он склонился, чтобы записать дальше:

О, дайте насладиться смертью,
Пока Земля, приветствуя погибель,
Глядит глазами гаснущих костров.
Кончик отяжелевшего языка выдвинулся из-за баррикады рта. Стало жарко.

И птицы свищут отходную человеку
Испепеленному, который
Свой изжаренный скелет
Пожертвовал вдруг всем своим богам.
А птицы клювом долбят песню без затей
На ксилофоне преданных забвению костей.
— Отлично! Отлично! — закричал он, опуская босую ногу на покрытую пеплом землю. Взволнованный своей строфой, он уронил стило и встал, чтобы поднять. Ну вот, рассеян как никогда. Он поморщился при этой мысли, а потом снова принялся писать.

«До чего же удивительно, — продолжал он рассуждать, — что за всю свою больную историю человек так ни на миг и не оставил попыток уничтожить себя самого».

Рефрен:

Куда как странно —
Что два чужака
Жили вместе,
Не видя врага.
Он остановился. Как же продолжать, размышлял он, как продолжать, когда под всеми счетами человечества в бухгалтерской книге вечности подведена черта? Требуется истинное упорство, бойцовская хватка и в то же время обманчивое спокойствие морской пучины, когда над головой уже кричат падальщики. «Что тогда, что теперь, — думал он, — я вынужден прикладывать титанические усилия, чтобы породить гладкую и изящно срифмованную строфу». Например, такую:

Спрячь безразличие,
Скажи, в чем отличие:
Сгореть в кислоте
Иль сгореть в пустоте.
«У меня нет ни публики, ни надежды на ее появление, однако же я продолжаю творить, потому что то, что должно быть сказано, должно быть сказано. А значит, идти вперед — мой единственный выбор».

Он в двадцать седьмой раз сунул руку в карман и достал пистолет, нервным пальцем провел по барабану. Там одна пуля, знал он, ключ к окончательному забвению. Он заглянул в черный глаз дула, не дрогнув. «Да, когда все кончится, когда я досмакую последние глотки темного вина безоговорочного крушения, я приставлю его ко лбу и пресеку навечно жалобные излияния людского рода».

«Ну а пока, — решил он, — надо возвращаться к работе. Я еще не покончил с человечеством. Осталось еще несколько фраз, несколько хлестких поэтических строк. Ведь не стоит же в спешке отказываться от того, чего людям всегда хотелось больше всего, — от последнего слова».

И, в книге человечества
Последним став псалмом,
Он саван шил из атомов,
Могилу рыл копром.
Нет. Нет, это не укладывалось в общий ритм. Он стер это. Дайте-ка подумать, он барабанил ногтем по гнилым зубам. Что можно еще сказать? А!

Прекрасней человека нет,
Мудрее человека нет,
Ведь в одиночку он
Спалил весь белый свет.
«И это только справедливо, — размышлял он, посмеиваясь, — что именно мне, единственному выжившему, предстоит пролить свет на столь невероятную трагедию, как смерть человечества». Так, может, надо исторгать бесконечные сожаления и пышные панегирики, способные смыть всю горечь одной большой очищающей волной? Или же нет?

«Человек, человек, — невесело думал он, — что же ты сделал со своим таким великолепным миром? Неужели он был настолько ничтожен, чтобы ты презирал его, настолько шаток, чтобы ты захотел спалить его дотла, настолько уродлив, чтобы тебе пришлось перекраивать его горы и моря?»

Он горестно заохал.

Руки обмякли. Слезинка, две слезинки покатились по бокам похожего на клюв носа, повисели на кончике, а потом упали на землю. И зашипели.

«Что за чудо, — мысленно стонал он, — что я стал последним представителем изничтоженного племени людей. Самым последним! Фантастика, какое в этом величие — быть одному во всем огромном мире!»

«Это даже слишком, — кричал он про себя. — Голова идет кругом от собственной значимости». Он взялся за пистолет. «Как же я смогу удержать на своих плечах столь сокрушительный груз? Найду ли подходящие слова, будут ли мои чувства отвечать грандиозности возложенной задачи?»

Он заморгал, опустил пистолет. Его возмутил подобный вопрос. «Как, чтобы я не справился, чтобы мои слова не подошли?» Он распрямился и сердито посмотрел на затянутое пеплом небо.

«В самый раз», — заявил он. Прекрасно, что весь последний обряд совершает лишь один человек. Разве было бы лучше, если бы ватага каменотесов суетилась вокруг надгробной плиты, натыкаясь на руки друг друга в неуклюжей попытке выбить на ней эпитафию человечеству? Или же шайка писак бесконечно спорила бы над некрологом Адамову роду, пихаясь и тычась во все стороны, словно