- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (54) »
убыток, – дело невозможное. Сколько ни бился Селянин с прасолами, навязывая кремневского жеребца, прасолы открещивались: «Да кто ж купит нынче, когда все производители на учете и каждый конь известен, что облупленное яичко! Нет уж, братец, уволь… Нынче – Чека: с ней шутки-прибаутки не разведешь. А «барашков в бумажке» – и не думай! Сразу к стенке поставят».
Переадресовался Афоня к купцам-лошадникам. Один, ухмыляясь, предложил за тысячного жеребца – сотню длинными колчаковскими зелено-розовыми бумажками с куцым орлом, про которого злословили: «Вместо скипетра, короны – две склеенные вороны». А колчаковские деньги еще зимой были советской властью отменены. И разговор обратился прямой издевкой. Келейно встретился Афоня со вторым любителем-коневодом, неким старцем, набожным и хитручим. Но тот замахал руками: «Что ты, что ты, сынок, какие нынче жеребцы, какое коневодство, с каких доходов?!».
А третий, купец Чупахин, даже пригрозил написать в угрозыск и выгнал конокрада, сказав:
– Пшел со двора, поганец! Если еще появишься – велю пса с цепи спустить!
Чупахин, который в прошлом году еще по ручке здоровался… Афонька пошел со двора, затаив на сердце обиду от бесчестия… Все переменилось в мире, думал Афонька, досадуя на вынужденное измельчание своей лихой профессии, в которой и свист в ушах от бешеной скачки, и воровская удаль, и пьянящая опасность погони… И – тысячные куши… И вот, от всего этого остаются лишь тюрьма с овсянкой и душеспасительные беседы с начальником угрозыска, товарищем Кравчуком… А ежели советская власть всерьез, как же тогда? Не размениваться же и впрямь на вислобрюхих мухортых да карюх? Афонька Селянин – конокрад стоящий, и родословную свою Селянины ведут от деда – цыгана, сосланного в Сибирь именно за кражу помещичьего производителя. И отец Афонькин, Иван Селянин, промышлял тем же, пока не пропал невесть где…
Афонька поехал на далекую заимку, где охотничал старинный приятель отца, дед Федор, а в укромном месте хранил никак не продающегося жеребца, краденного из Кремневской коммуны.
– Что делать дале-то, деда Федюня? Ведь это мне – зарез. Труба, одно слово… Пахать отвык, да и батя на пахоту не нажимал. Помнишь, поди… Советуй…
Деда Федюня облизнул бескровные стариковские губы и скомандовал:
– Плесни еще… Не добрал для совета…
А когда добрал, сказал рассудительно:
– Тут, Афонюшка, дело такое: всему древнему укладу жизни большевики карачун наводят. До лошадушек ли теперича нам с тобой? Переселяйся ко мне: я – один, а ты парень подходящий, догадлив да проворен. Будем вместе промышлять зверька… А там оженишься, и я, заместо деда родного, буду твоих внучат пестовать… А коль силушка разгуляется, на медведя сходишь. Он тебя так погладит! Не хуже советской власти приголубит.
– Подумаю… Может, и по-твоему…
Дед налил пузатую стопочку, но только ополовинил.
– Вот так, Афонюшка. Такое тебе мое благословение. А что касаемо кремневского жеребца, я тебе еще ране хотел сказать: совсем ты неладное сотворил. Первое: голышей последнего достатка лишил. Был ты у коммунаров? Был. Видел, как они живут, – на хлебе с отрубями и того не вдоволь? Видел. Как же у тебя рука к оброти потянулась? Аль не заметил, что конь, слов нет – тысячный конь, а недоуздок на нем веревочный? А ты спер, ровно не у голытьбы, а у купца какого… Вот бог и наказывает: нет тебе покупателей! Папаша твой, покойник, так не поступал, чтобы у сирот последнее отымать… Насчет купцов – лютый был, а чтоб поселенцев беспокоить – ни-ни! А ты… Эх, глаза бы не глядели! Вот тебе мой сказ: лягай на сеновал до вечера, а в ночь забирай каракова своего и куда хошь! Зазорно мне его хоронить у себя…
Афонька долго сопел, застругивая ножичком чурку. Наконец бросил чурку в дрова и сказал деду:
– Изделаю, дедуня…
– Добро! В конюшне уздечка висит. Новая, черненой сыромятины и с цыганским набором… Красивая вещь, баская, пускай будет беднякам от твоей пакости хоть какой прибыток… Жертвую! Покрой грех свой моим достатком.
Ночью Селянин оседлал дедова Пегашку и повел производителя кремневского поселка в поводу, заводным, чтобы, не дай бог конь с тела не спал – дорога дальняя. Когда утром показались кремневские крыши, Афонька отпустил краденого коня, и тот, заржав громко и красиво, зарысил к знакомой конюшне, с обротью дедушки Федюни на породистой голове.
Афонька смотрел вслед, пока не скрыло коня облако поднятой пыли. И в сердце своем ощущал непонятное: и вроде полегчало на душе, а все же жаль добычи…
Афоня совсем было наладился переехать к деду, но тут такие дела начались, что вся округа дыбом: в июле двадцатого грянуло восстание. Кулаки перебили волостную милицию и ячейки по деревням и провели принудительную мобилизацию мужиков. Афонька оказался в бандитском войске. Мобилизацией руководил старый недоброжелатель, кулак Чупахин, не так давно суливший спустить на Афоньку своего пса, но Селянин все же направил стопы к Чупахину и постучался с парадного крыльца. Вышел сам Чупахин. Вполпьяна. Упер могучие руки в бока. – Зачем пожаловал? – Освободи от мобилизации, Михей Созонтьич! – взмолился Афонька. – Желаю податься в скиты… – Так… – сказал Чупахин, сверля просителя глазами. – Грехи замаливать? А ну, иди во двор, сволота! Иди, иди – калитка отперта, и нечего с парадного лезть! Афонька перешагнул через подворотню и очутился в обширном дворе. В дальнем углу буторил вилами навоз чупахинский работник. Чупахин, шедший позади, накинул на калитку щеколду и крикнул: – Финоген! Спускай кобеля с цепи! А сам заслонил калитку с наганом в руке и только покрикивал кобелю: – Ату его, варнака! Рви его, сукина сына! По мясам, по мясам, собаченька! …По улицам шлялись пьяные мятежники, бухали в воздух из бердан и дробовиков, орали песни, а Селянин брел окровавленный, с жалкими обрывками штанов, и первый раз в жизни плакал. От стыда и ненависти. Отлежавшись, пошел к прасолу Ваське Жданову, которого бандиты назначили «начальником милиции». – Вызволяй… – хмуро сказал Афонька. – Вызволить не могу, – ответил Васька, обдав Селянина густой струей перегара. – А к себе в милицию – с нашим удовольствием. Афоньке вручили бумажку с печатью упраздненного советской властью волостного старшины и дали берданку. Бумажку Афонька прочесть не смог, а попросить Жданова застеснялся. Селянин отпраздновал назначение трехдневным беспробудным пьянством, от которого стоял такой шурум-бурум в голове, что, проснувшись на четвертый день в незнакомой комнате, Афонька изумился: как, что, почему, где? Рядом храпела и пускала слюни сорокапятилетняя женщина – местная фельдшерица, широко известная
Афоня совсем было наладился переехать к деду, но тут такие дела начались, что вся округа дыбом: в июле двадцатого грянуло восстание. Кулаки перебили волостную милицию и ячейки по деревням и провели принудительную мобилизацию мужиков. Афонька оказался в бандитском войске. Мобилизацией руководил старый недоброжелатель, кулак Чупахин, не так давно суливший спустить на Афоньку своего пса, но Селянин все же направил стопы к Чупахину и постучался с парадного крыльца. Вышел сам Чупахин. Вполпьяна. Упер могучие руки в бока. – Зачем пожаловал? – Освободи от мобилизации, Михей Созонтьич! – взмолился Афонька. – Желаю податься в скиты… – Так… – сказал Чупахин, сверля просителя глазами. – Грехи замаливать? А ну, иди во двор, сволота! Иди, иди – калитка отперта, и нечего с парадного лезть! Афонька перешагнул через подворотню и очутился в обширном дворе. В дальнем углу буторил вилами навоз чупахинский работник. Чупахин, шедший позади, накинул на калитку щеколду и крикнул: – Финоген! Спускай кобеля с цепи! А сам заслонил калитку с наганом в руке и только покрикивал кобелю: – Ату его, варнака! Рви его, сукина сына! По мясам, по мясам, собаченька! …По улицам шлялись пьяные мятежники, бухали в воздух из бердан и дробовиков, орали песни, а Селянин брел окровавленный, с жалкими обрывками штанов, и первый раз в жизни плакал. От стыда и ненависти. Отлежавшись, пошел к прасолу Ваське Жданову, которого бандиты назначили «начальником милиции». – Вызволяй… – хмуро сказал Афонька. – Вызволить не могу, – ответил Васька, обдав Селянина густой струей перегара. – А к себе в милицию – с нашим удовольствием. Афоньке вручили бумажку с печатью упраздненного советской властью волостного старшины и дали берданку. Бумажку Афонька прочесть не смог, а попросить Жданова застеснялся. Селянин отпраздновал назначение трехдневным беспробудным пьянством, от которого стоял такой шурум-бурум в голове, что, проснувшись на четвертый день в незнакомой комнате, Афонька изумился: как, что, почему, где? Рядом храпела и пускала слюни сорокапятилетняя женщина – местная фельдшерица, широко известная
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- . . .
- последняя (54) »