Литвек - электронная библиотека >> Али Окля Орсан >> Повесть >> Голанские высоты >> страница 3
растительном масле. «Я хочу масла и сахара, мама». — «Невеста» лучше и масла, и сахара, Зейд, любимый мой. Каждому по одной. Каждому по «невесте». И чуточку масла».

Она лепит «невесту» из хлеба, намазывает фигурку маслом… старается скрыть, как ей тяжело. Сахар дорог, разве его купишь! Аллах подал им на сей раз пищу, утешил их, и они замолчали. А Зейнаб принимается за уборку. Ей надо отвлечься, не видеть, как дети набрасываются на зачерствелые лепешки. За работой она думает, как бы и завтра прокормить малышей, будто не было позади тяжелого, изнурительного дня и ей самой не нужен отдых.

Мы словно не расставались, и я продолжаю беседовать с ней.

«Зейнаб, — говорю я, — пойди в лавку нашего соседа Ахмеда аль-Хасана и попроси у него все что нужно. Дети не должны страдать». — «Он ничего не даст нам… Мы ведь не можем заплатить старый долг». — «Скажи ему: Мухаммед вернется, и мы все возвратим с лихвой». — «Он не согласится. Думаешь, он не знает, что ты новобранец и сам нуждаешься в деньгах? Все это знают, Мухаммед. Все, кроме наших малышей. Я лгу им, говорю: вот увидите, отец вернется к празднику жертвоприношений[2], принесет вам обновки и сласти и каждому даст пол-лиры на игрушки. Дети радуются, глазенки блестят, они ждут, мечтают, надеются. Аменя душат слезы, слова вымолвить не могу. Тогда я начинаю смеяться. Смеюсь и чувствую: вроде оно и на смех не похоже; да что поделаешь — лишь бы не омрачить их радость. Боюсь только, праздник наступит, а ты, Мухаммед, не вернешься». — «Нет, Зейнаб. Не говори так. Я вернусь, вернусь непременно. Я ведь служу на самой границе. Но… Но сердце мое с вами. Я не расстаюсь с вами ни на миг. Я всегда с вами». — «Мы знаем… знаем… Но и тебе известно — вернешься ты с пустыми руками, от этого никуда не деться. Лишь бы все кончилось благополучно… и ты вернулся, мы встретим тебя. Не беда, что с пустыми руками, мы все равно ждем и надеемся. Горька будет наша встреча. Но ты не думай об этом, Мухаммед. Возвращайся, остальное не важно. Твое возвращение — вот истинная радость». «Остальное не важно…» — сказала она. Бедная Зейнаб! Не видала со мной светлого дня. Поженились, и я сразу уехал в Кувейт. Работал, работал — надо было отдать долги, в которые залез со сватовством да свадьбой. Выложил на женитьбу все, что успел накопить за целую жизнь. Так уж у нас водится. Холостяк обязан платить, словно после свадьбы ему с семьей ничего и не понадобится. Я отдал все. А женившись, оставил жену и уехал, чтоб прокормить ее. И решил: пока не обеспечу жену и детей, в деревню не вернусь. Трое моих детей родились без меня. Жена сообщила мне письмом о рождении сына. Тоска по Зейнаб, по новорожденному первенцу моему извела меня, я потратил все деньги на билет… и прилетел домой. Мне было и горько и радостно. А Зейнаб? Юное лицо ее тоже отметила печать горечи, морщинки пролегли на нем словно окопы, и не сгладили их моя улыбка и приветствия. Ах, отчего не удалось мне рассеять грусть, затмившую ее лицо?.. Быть может, и на моем лице запечатлелось горе? Зейнаб улыбалась мне, улыбалась несмотря на нищенское свое существование, непомерные заботы и тяготы, словно страшное бремя заставлявшие ее погружаться все глубже в житейское болото. Ее улыбка говорила о борьбе, о надежде: нет, она не сдастся, не уступит, жизнь будет продолжаться. Бледное, но прекрасное лицо Зейнаб походило на оазис в пору весеннего возрождения — таким он является страждущему в пустыне. Голос Зейнаб оживлял оазис, наполнял его красотой жизни.

«Я многое пережила в твое отсутствие, — говорила она, — беременность, роды, тяготы жизни… тоску по тебе… Людские толки». — «При чем тут людские толки?» — «Ты разве знаешь… Молодая женщина в доме одна. Люди болтают все, что в голову приходит». — «Я вырву им языки! Кто смеет порочить мою жену?!» — «Никто. Сейчас никто ничего не говорит. Но когда-нибудь скажут… Я хочу, чтобы ты остался со мной. Мечтаю об этом день и ночь. Сохну, не знаю покоя. Я блуждаю среди бесплотных видений, и я боюсь. Признаюсь тебе: мне страшно. Я вечно в напряжении. Ложусь в постель, говорю: «Слава Аллаху, день прошел благополучно». Я боюсь ночи, страшусь даже во сне, вплоть до восхода солнца. Одиночество ужасно, особенно для такой, как я. Но все это мелочи, главное — ты. Наконец-то дела у тебя пошли на лад… Ты — вся моя жизнь, ты со мной, и мне больше не страшно».

Объятие соединило нас.

Я редко бывал рядом с Зейнаб и детьми, но дни, проведенные с семьей, стирали борозду разлуки… Когда Зейнаб забеременела, я вынужден был возвратиться в Кувейт на первой попутной машине. Тряский грузовик. Пустыня. Деньги кончились. Истекал срок моей визы, а тогда я не смогу вернуться в Кувейт. Я — иностранец в любой арабской стране, и получить новую визу чрезвычайно трудно. Надо, чтобы кто-то из кувейтских граждан объявил себя твоим опекуном, понятно, не даром, такому добродетелю платят самое меньшее пятьдесят динаров[3] — мое жалованье за несколько мецев Причем сумма эта кувейтца ни к чему не обязывает. Мы абсолютно бесправны в их стране, покупающей за бесценок наш труд. Страна глухих и слепых: здесь не видят страждущего, не внемлют его мольбе, не слышат его стонов. Но у нас, в Сирии, не найдешь работы… Хотя разлука с ней тяжела, как нескончаемая агония.

Хоть умри, о Мухаммед аль-Масуд, кому ты нужен?!

О чем же я? Да… я снова собрал вещи, простился с Зейнаб и с будущим малышом — он, появившись на свет, не увидит меня… Я возвращался в Кувейт, неся на плечах бремя разлуки, глотая подступавшие к горлу слезы, готовый снести любые муки и тоску на чужбине. И огонь Аллаха, извергаемый там самой землей. Я выдержу. Вытерплю все. И когда трудился в поте лица, я был спокоен, потому что ежемесячно посылал семье деньги. Ахмед аль-Хасан тоже успокаивался, получая их, и всякий раз приветливо улыбался, зная — с ним рассчитаются в конце месяца. Когда я вернулся из Кувейта после рождения дочери Фатимы, Зейнаб рассказала мне: однажды Ахмед аль-Хасан потребовал оплатить все долги. Я в тот раз немного запоздал с отсылкой денег — хлопотал, готовясь к отъезду. Когда я шел к лавочнику, земля содрогалась, ощущая мой гнев, я вошел к нему не поздоровавшись и положил на деревянный прилавок три золотые пластинки, каждая стоимостью в сто динаров. Трижды — одна за другой — звякнули о прилавок, а я сказал: «Давай рассчитаемся. Мухаммед аль-Масуд не просит милостыню и не забывает о своих долгах. Подай счет, Ахмед аль-Хасан».

Как он извинялся предо мной, как уверял: я, мол, его неправильно понял. В тот же день он прислал ко мне посыльных. Хорошее было время. Я вышел от него с высоко поднятой головой. Легкий ветерок, принесший на своих крыльях покой, заставил меня забыть о