Литвек - электронная библиотека >> Михаил Леонидович Слонимский и др. >> Проза >> Факультет чудаков >> страница 2
неколебима. Можно было пожертвовать всем, кроме метода.

Коллективизация, раскулачивание, соцсоревнование, великий почин, пионеры, партячейка, троцкизм, антирелигиозная пропаганда, «головокружение от успехов», «Поднятая целина», даже будущий Павлик Морозов — всё, пожалуйста…

И он стал переписывать советскую газету 1929 года: то, что надо, но — по-своему.

Получилась «Корова». В ней столько простодушия в хитрованстве! Проповедь колхоза и апология Живописи. (Интересно было бы отдельно обсудить проблему «созидательности» авангарда: почему авангард после? Знаменосцы в хвосте Истории. Мужики Малевича и Филонова объединились в колхоз — получилась студия ИЗО.)

В финале романа Корова горит, как у Эйзенштейна и Тарковского; Кулак погибает на рогах полыхающей Коровы.

Оптимистическая трагедия! — вот еще образчик. Несмотря на такой светлый финал, «Корову» не напечатали. «Прививка от расстрела»[2] не привилась.

Рукопись жгла руки. Неопубликованная, она становилась опасной.

«Раз существует название, существует и предмет».

«Но я слежу за мировыми событиями внимательными глазами… я читаю газеты. И что же я вижу? Я не знаю, кому подражают коммунисты, но я вижу, кому подражают фашисты. Фашисты подражают коммунистам».

«Только коммунисты и неверующие отделяют слова от понятия».

«Тут поп вдруг замолчал и принял фигуру вождя».

Любая цитата прикидывалась статьей, но уже не из «Правды».


И Гор потерял «Корову». Рукописи не горят, а теряются. Горят коровы.

— У меня был еще роман «Корова», — шепотом сообщал мне Гор через тридцать лет, — но рукопись пропала…

— «Корова» пропала?

— Смешно, правда?

— А вы искали?

— Искал…

— Волки съели?

— Не смешно.

— Нашли «Корову»?

— Не-а.

Так я разговаривал с ним при встречах в течение лет… Чаще в Комарове.

— Нашел, — сообщил он мне однажды заговорщическим шепотом.

Лысина его вспотела.

— «Корову»! — возликовал я.

— Нет, «Маню». Рассказ один. Я вам дам почитать, но вы никому не…

Я читал с доброжелательным предубеждением и… восторгом!

Там жена уходила от мужа по частям: сначала рука, потом нога… сначала брови, потом подбородок… в конце концов осталось одно ухо, но и оно исчезло при встрече с женою на улице.

Такая боль расставания!

— Гениально! — восклицал я, в тайно обусловленном месте возвращая автору рукопись. — Надо печатать.

— Нельзя! — испуганно озирался он.

— Почему же нельзя! — возмущался я. — Уже можно. «Превращение» же напечатали!

— Я Кафку тогда не читал… Я сам это написал.

— Тем более! Кафке можно, а вам нельзя?

— Вам уже можно.

— Вы же теперь фантастику пишете, выдайте рассказ за фантастику, Геннадий Самойлович.

— Ну что вы, право, Андрей Георгиевич. Как ребенок… Это не фантастика.

— Что правда, то правда.

— Я еще один рассказ нашел…

И он обменивал «Маню» на «Чайник». Там муж превращался в чайник на подоконнике, а жена жаловалась соседке, что муж ушел, и кипятила его на газе…

Наконец-то юный формалист обрел тему! Больно стало. Сам пережил. Неужто у этой парочки «неразлучников» были проблемы?..

— У меня еще третий рассказ есть…

— Давайте скорее!

— Но он не окончен… Там у детей умерла мать, но на самом деле не умерла. Она прилетает…

Мне сейчас не восстановить дословно, допаузно, как он это пересказал, но таким вдохновенным пространством прозы повеяло из первых же двух фраз!

— А дальше?

— Я допишу, для вас допишу…

И я читал этот третий рассказ до конца… Трепет первых трех страниц был изумителен: проза! Как птица в руке… Вдруг — не строка, а линия, как в календаре, — линия отрыва. Далее — фраза как фраза, предложение как предложение — всё вроде на месте, а прозы уже нет.

— До этих пор было написано? — ткнул я в строку.

— До этих, — вздохнул Гор.

Он все понял. Не могу простить себе этой молодой жестокости.

Во искупление писал я о нем заказную статью о его лучшем прижизненном сборнике «Большие пихтовые леса».[3] Туда, по моему, возможно, настоянию, осмелился он включить и «Маню». Туда же он включил ряд рассказов из «Живописи». Всё прошло (до чего же двусмыслен русский глагол!): никто и не заметил.

Но кроме этих маргиналий (в начале и в конце) был в этом томе и примечательный слой нормальной русской прозы (не авангардной, не соцреалистической): из жизни малых северных народов. Используя опыт своего детства на Дальнем Востоке, пристрастие к живописному примитиву и социальный заказ на «дружбу народов», хитроумный Гор дописался до подлинных страниц, ничему как бы не противоречивших: ни авангарду, ни партийным установкам, ни попросту вкусу. Первобытный дар совпал с молодым (форма — с содержанием).

«…приснился старухе лес, здешний, мертвый. Ни птичьего крика, ни всплеска, ни шелеста. Тихо-тихо. Старуха шла по тропе, спешила домой. А вместо дома пришла в чужое место. Стояли дома, много домов. Но в домах не было людей. И вещи были, столы, стулья, а людей не было. В домах были ветер, зима, снег. В одном доме пол треснул, и возле кровати лежал камень, покрытый мхом, словно кровать стояла в лесу.

Старуха вскрикнула и проснулась».

Искусство! Описание нейтронной бомбы в тридцатые годы и ни слова о коллективизации.

Отдав автору должное, словно искупив вину, я забыл о Горе, ленинградскую судьбу переживая уже в Москве. Прошло лет десять, и однажды я оказался в отделе кадров Союза писателей СССР по поводу обмена членских билетов (был такой повод в связи с выдачей членского билета № 2, после № 1 А. М. Горького, Л. И. Брежневу, перед тем получившему № 2 как коммунист и № 2 как журналист после № 1 В. И. Ленина).

В россыпи фотокарточек 3x4, в поисках своей, увидел я знакомый череп, добрейшую лысину над испуганными очками, Г. С. Гора.

— Ему тоже еще не поменяли?

— Он умер.

— Так зачем же его фотокарточка?

— Для ликвидации.

«Нет сказок лучше тех, что придумывает сама жизнь», как сказал лучший друг молодых писателей М. Горький, бывший настолько же старше Г. С. Гора, насколько тот был старше меня.

Так я узнал о его смерти.

На лысине фотографии проступили крупные капли пота, как на моих глазах слезы.

Вспомнил и последнюю встречу…

— А я «Корову» нашел!

Сорокалетняя машинопись обветшала как древняя рукопись, закруглилась по углам.

Он читал мне избранные места.

— Так давайте напечатаем!

— Как можно!

— Нужно!

— У порядочного писателя должно остаться что-нибудь в столе после смерти… — удовлетворенно вздохнул он.

Он умер, и никаких