был одет,
Изящно был причесан и так дале.
На пальцах перстни изливали свет,
И галстук надушён был, как на бале.
……
И на устах его, опасней жала
Змеи, насмешка вечная блуждала.
А между тем печально у ворот
Всю ночь собаки выли напролет,
И, что страшнее этого, ребенок
Весь в волосах был, точно медвежонок.
Кто жил и мыслил, тот не может
В душе не презирать людей;
Кто чувствовал, того тревожит
Призрак невозвратимых дней:
Тому уж нет очарований,
Того змея воспоминаний,
Того раскаянье грызет.
Завтра рано поутру снова сосание крови, стук ноутбука, комнатка с фоном, звоном и задернутыми темно-бордовыми шторами. Я просыпаюсь оттого, что за стенкой вопят прямо-таки трубой иерихонской: — Этот помойный выблядок, этот отморозок кровяной шастает, где хочет! Повсюду засветился радиоактивно! Уже и к моему сыну подбирается, падаль вековечная! — Алехан же безвредный, — пытается оправдаться главврач. — И до сих пор приносил только пользу. — Да куплю я вам эту грёбаную аппаратуру, биокардиочек называется! В ладонь размером — и не парься! На всех забугорных вокзалах стоят! Только чтоб его на этом свете… — Это опасно, Роман Романович, — оправдывается кто-то. — Фильтруй базар! То он вам теленок, то прям волчище. Вот мое последнее слово. Или вы с ним решаете вопрос до конца, как уж — дело ваше, или ждите, что на вас нехило наедут. И заодно на тех дохлятиков, что в обратном конце коридора. Тоже вам кормушка, верно? Я уже рядом, но никто меня не видит — старый трюк, на который, однако, сейчас потребны все мои силы. Неправда, что солнце нас убивает, — это ведь не огонь, а та же радиация. Но вот чувствуешь себя примерно как человек при трех «же». Бревно бревном. И тут я слышу тихое: — Он же моей Альки первенец. Зеркало ее полное. Это попадает мне уже в затылок. Я мчусь (ха!) по коридорам, на секунду прошмыгиваю в чистую перевязочную, где у меня заначка особого рода. И прямо к Сашке. Не до церемоний. Кладу обоих стражей, няньку выношу за дверь. Хорошо, что мой паренек дремлет под капельницей, — жалюзи на окнах опущены, это для меня куда способнее тряпок. — Сашка, — зову. — Михрик… Пришел. — Саш, у меня нет никакого времени. Уходить придется. Ты по-прежнему не боишься? — Я же всегда хотел. Только ты мне все время сказки рассказывай, ладно? Тем временем я выдергиваю из него иголки и отлепляю датчики. Дурачок мой, при этом же рот занят… — Отец… он из-за меня побуянит и успокоится. Не так уж он меня любит. При маме — совсем не такой был. Веселый. Теперь одни деньги вместо куража. — Ладно, — говорю я, — заговорю я тебе зубы, но не сказкой, а правдой. Ты меня кем, мужиком считаешь? А мы, Ночной Народ, на обе стороны поворачиваемся, такими уж созданы. (Тут я слегка плутую — мы просто неплодные отпрыски Гермеса и Афродиты.) Вот я хоть и юнец вечный с виду, но еще больше девушка, только тебе невдомек, потому что… и верно, прямым отребьем себя держу. Алексия, Алия, как мама твоя. Он успокаивается, убаюкивается. Теперь он мой. Вы когда-нибудь медитировали на то, как мы убиваем и как делаем себе подобных? Если взять всю кровь человека — значит убить, если соединить обе крови и перекачать из тела в тело означает сотворить себе подобного, то что получится, если вампир отдаст человеку всего себя, не трогая ни капли смертной крови? Я приподнимаю Сашкину голову и прикладываю к своей округлой груди — той, что постоянно стягиваю нагрудником или бинтами. — Пей и спи, мой мальчик. Разумеется, из правого соска можно высосать только мечту, но ему пока того хватит. Высвободив из-под его спины левую руку, я вытягиваю наружу то, что припрятал (припрятала?): похожий на ножницы инструмент под названием «большой корнцанг». Вроде бы это им режут ребра при операциях на сердце. Вампирам не бывает больно, я уже говорил, кажется. Не так больно, как мягкотелым. Иначе. И раны у них зарубцовываются прямо по ходу дела. Если сравнительно небольшие, разумеется. Ножницы обоими своими крючковатыми клювами входят мне под левое ребро, я расширяю рану. Оттуда