Литвек - электронная библиотека >> Михаил Захарович Левитин >> Современная проза >> Богемная трилогия >> страница 3
под большим мохнатым шелковым зонтом, и на всем пути вдоль берега за ними следовала яхта, на яхте матрос в подзорную трубу следил за передвижениями хозяина, а выше, вдоль обрыва, вели лошадей, если б им захотелось завершить прогулку верхом.

Владимир много говорил о Скрябине, и становилось ясно, что Скрябин — недоцветший гений, что участь гения — умирать как бы нераспакованным. Вот ценная бандероль пришла, лежит в прохладе на дачном столе, ее не замечают, на ней уже легкий слой пыли, крошки, мухи присаживаются, а ее все не распаковывают и не распаковывают. А иногда даже отсылают назад за отсутствием адресата. Так и Скрябин.

Оставалось выбрать подвижничество или любовь к ней, Эмилии. Владимир явно предпочитал любовь. Но венчаться было невозможно, ему шестнадцать, ей, как известно, вечные пять. Оставалось выкрасть пачку денег у папы-мукомола, сбежать в Одессу, снять номер в самой дорогой гостинице, где их, конечно же, не станут искать, провести лучшую неделю в жизни и только тогда дать в Скадовск телеграмму: «Поздравьте меня я беременна всегда ваша Эмилия».

А через час городской голова в сопровождении пристава уже стучал в их номер, потом долго оглядывал Эмилию, конфузливо покашливая, и наконец, сообщив, что папа-мукомол в больнице и при смерти, предложил свой собственный автомобиль, чтобы немедленно отправиться в Скадовск.

Свой самый изящный парижский бант надела Эмилия. Он трепетал над городом, над изумленными одесситами, пока автомобиль городского головы с Эмилией и ее томным другом выезжал из Одессы. Он трепетал, как свет любви, как свет надежды.

Тревога оказалась ложной, папа-мукомол выдюжил, с Эмилией тоже ничего страшного не произошло. Владимир возвращался в Петербург, увозя ее невинность, оставив взамен клятву верности.

Позже, гораздо-гораздо позже, уже в 41-м, когда все еще пятилетняя Эмилия, выбираясь из Харькова, была застигнута бомбежкой в поезде и, успев выхватить из мешка самое дорогое, что было у нее в жизни, авоську с письмами Игоря и Володи к ней, успев обмотать рыжей лисой горло, голося, мчалась вместе со всеми, потрясая всем этим богатством, к небольшому леску и, добежав, обхватила дерево, прижалась к нему, как к надежному, знающему, как защитить ее, мужчине, а потом упала оглушенная и только через два дня, очнувшись в лазарете, увидела, что никакой авоськи с письмами больше нет, начала плакать и плакала долго, пока не поняла, что и мужа, и любовника гораздо больше взволновала бы судьба лисьей горжетки, отброшенной взрывной волной на ветку, чем эти письма, написанные неизвестно зачем и по какому поводу.

Да и где они, эти поводы?

Она всегда рассказывала о своем муже как о великом композиторе, находились специалисты, просили дать почитать ноты, и тогда она с изумлением вспоминала, что нот никаких тоже нет, все написанное им рассылалось по издательствам и почему-то всегда терялось в пути. Да-да, та самая нераспечатанная бандероль. Скрябину, правда, повезло больше, хоть что-то сохранилось.

— Нет, действительно ничего-ничего, ни одного листочка?

— Поверьте!

— Вот уж действительно ужас!

Чудаки, они не знали, никакого ужаса, партитуры найдутся, их присвоят другие, какая разница, под чьими именами будет звучать музыка, написанная ее мужем, она принадлежит всем.

Мужчины воспитали Эмилию как цыганку, никакого богатства, никакого опыта, все оставить на месте прежнего кочевья и начать сначала. Ну, в Игоре это знание понятно, оно шло по отцовской линии, от деда-конокрада, но Володя, откуда у Володи, неужели так заразительно бескорыстие?

Игоря после и в лагере все любили: люди, начальство, воры. Он был не брезглив на дружбу, а то, что мать дворянка, только остроту придавало неразборчивости, желанию хлебать вместе со всеми из одной чашки.

Любимых нельзя разглядывать слишком пристально, но, глядя на Володю, она понимала, что этот насмешливый человек, покоривший ее тогда в Скадовске, сгусток комплексов и тянется к Игорю, тычется в Игоря, чтоб тот разрешил, распутал. Ему и нужен был Игорь, чтобы не слишком долго оставаться наедине с самим собой. Как нужна была песня, как нужна была сказка оставленному без присмотра ребенку.

Ой, как они пели вдвоем, непохожие. Складно, навсегда, на украинской мове затрепанные ветрами казацкие песни, выхваченные из екатеринославского детства Игоря, песни Гоголя, песни Днепра. Они пели так, что больше ничего Эмилии было не нужно, но все это в часы, свободные от диспутов и репетиций, наедине с собой, непричастные, неохваченные.

Эмилии под эти песни становилось себя жалко, хотелось залезть куда-нибудь и сидеть так тихо, чтобы эти песни остались с ней. Что и делала.

Забиралась под стол, представляя, что пропала под эти песни, а они не поют, а шукають ее. Ищут и не находят. Она готовила им сюрприз своим внезапным появлением и, пока готовила, засыпала, а когда просыпалась, их вообще в комнате не было. Эмилия была городская, цивилизованная, а значит, этих песен, этих минут недостойная. Веснушчатая была, крапчатая, беспокойная. Ей с ними двумя никогда не было скучно, она умела это ценить. У Игоря был потрясающий голос, низкий, органного тембра баритон, недостаточный для оперы, сильный для дружбы, незаменимый при чтении стихов. Он им гордился. С Игорем хотелось идти на охоту, его голос усмирял зверей.

Эмилия умирала каждый раз, когда ночью он рокотал ей в ушко что-то ласковое. Однажды сказал:

— Я Бог и когда-нибудь буду распят за грехи людей.

— А за свои грехи, за свои?

Все мы дружим и любим, потому что боимся смерти, перестанем бояться — перестанем любить. Да что же это за настроение опять овладело мной, какой-то осадок души, не причастный к Эмилии, ни к чему не причастный. Или это она задумалась? И пришли на память к ней, пятилетней, все эти пленительные вечера, когда жизнь притворилась, что никуда от нас не денется. Друзья, откликнитесь, откликнитесь, друзья, я еще здесь, но уже с вами, вы протягиваете мне руки, не торопите, я вижу, когда дотянусь, сам пойду за вами, сам пойду.

Он умел буквально сразу уничтожить расстояние между собой и тем, кого хотел покорить, не давал мучиться неизвестностью, все должно было стать ясным сразу. А дальше само собой решится, последует продолжение или не последует. Это было так похоже на Эмилию, что здесь они совпали навсегда. Игра-притворство, игра-страх, жизнь требовала поступка. Какой-то бугор лежал под одеялом, когда Эмилия вошла в комнату, где он отдыхал между репетициями в Красном театре, какой-то бугор, будто там был не один, а двое и между ними шла яростная схватка. Но там был Игорь, накрывшийся колючим шерстяным одеялом с головой, еще одна