Литвек - электронная библиотека >> Томас Бернхард >> Современная проза >> Все во мне >> страница 2
как чудо природы, не как пример дивной архитектуры, а как непроходимые дебри человеческой подлости и низости, и не музыка чудится ему, когда он проходит по городским проулкам, — в нем растет отвращение к его жителям, погрязшим в трясине мещанской морали. И город, где человека в молодости или в старости обманули, обделили всем, не отрезвляет его, а приводит в ужас, хотя для всего, даже для страшных ударов, этот город находит свои убийственные резоны. Меня в тринадцать лет внезапно — как я тогда почувствовал (ощутил) и как я до сих пор думаю, со всей строгостью пересматривая прошлое, — загнали с тридцатью четырьмя сверстниками в грязный, воняющий сыростью старинных стен, ветхим застиранным бельем и немытыми мальчишками дортуар интерната на Шранненгассе, где неделями мальчик не мог уснуть, потому что никак не мог уразуметь, почему он вдруг очутился в этом грязном, вонючем дортуаре, и ему казалось предательством то, что ему никто не мог объяснить, а именно — почему, чтобы получить хорошее образование, необходимо жить в этих условиях. По ночам мальчик наблюдал, какая полная беспризорность царит в спальнях этих так называемых государственных воспитательных заведений, да и во всех закрытых заведениях вообще, куда родители со всей округи, сбывая с рук, вычеркивая из памяти своих детей, передавали их государству на воспитание, на муштру, и ему казалось, что эти вконец измотанные ребята бездумно топят усталость в глубоком сне, тогда как он, замотанный до предела, воспринимает свои мучения как незаживающую обиду и ни на минуту заснуть не может. Ночи тянутся бесконечно, унылые, жуткие, а от всего, что он видит и слышит, дрожа от страха, он больше приходит в полное отчаяние. Новичку интернат кажется тюрьмой, специально созданной назло ему, чтобы нарочно испортить ему жизнь, подло отравить его душу тут, где начальник этой тюрьмы (Грюнкранц) и его помощники (надзиратели) захватили полную власть над всеми и над всем; и теперь тут царит, тут допустимо только абсолютное послушание, а значит, и абсолютное подчинение воспитанников, то есть слабых, власти сильных — Грюнкранца и его помощников, — и всем приходится либо покоряться, либо сидеть в карцере. И сам интернат — тоже карцер, а значит, определен тебе в наказание, которое становится все строже и строже и приводит тебя к полной безысходности и безнадежности. И то, что тебя совершенно сознательно заслали в этот государственный острог именно те, которые (как ты считал) любят тебя, ты никак понять не можешь, оттого с первого же дня тебе приходит в голову мысль о самоубийстве. Прикончить свою жизнь, свое существование, чтобы больше не жить, не существовать, положить конец этой полной беспомощности, полнейшему отчаянию, вдруг охватившему тебя, выброситься из окна или повеситься, например, в подвале, в складе обуви — вот что было бы самым правильным выходом, но он ничего делать не стал. И все же, постоянно играя в обувном складе на скрипке — это Грюнкранц отвел ему для упражнений в скрипичной игре место на складе, — он думает о самоубийстве, о том, как тут легко повеситься, достать веревку тоже нетрудно, и уже на второй день он пытается использовать свои подтяжки, но ничего не выходит, и он снова берется за скрипку. И каждый раз, стоит ему только спуститься в склад обуви, его одолевает мысль о самоубийстве. В этом складе на прогнивших полках лежат сотни дотла пропотевших школьных башмаков, а через крохотное оконце под потолком входят только скверные запахи из кухни. В этом складе обуви он остается наедине с собой и наедине со своими мыслями о самоубийстве, которые вступают в унисон с игрой на скрипке. Выходит так, что в этом подземелье, самом жутком месте интерната, он уходит в себя под предлогом игры на скрипке, и он так громко играет свои упражнения, что ему с каждой минутой становится все страшнее — что, если подвал внезапно взорвется? — и под скрипичные упражнения, которые он играет виртуозно, хотя и очень вольно, он снова целиком погружается в мысли о самоубийстве — он и раньше перед поступлением в интернат, живя с дедом, наслушался разговоров о самоубийстве с самого детства. Хотя он и сознавал, что великим музыкантом ему не стать, игра на скрипке, экзерсисы Шевчика были для него желанным предлогом скрыться, остаться одному, наедине с собой в этом складе обуви, куда всем был запрещен вход; сама госпожа Грюнкранц повесила на дверь написанное от руки объявление: «Вход воспрещен — идет урок музыки». Ежедневно он с тоской ждал, когда можно будет уйти от мучительных, до смерти изводивших его занятий в интернате и сбежать в подземелье и там, под звуки скрипки, обдумывать, как бы воспользоваться этой страшной кладовой и покончить в ней самоубийством. Он сочинял свою собственную музыку, как — то связанную с самыми самоубийственными мыслями, и эти виртуознейшие пассажи ни малейшего отношения к экзерсисам Шевчика не имели, так же как в них не было ничего общего с теми уроками, которые ему задавал его учитель музыки Штайнер; эта его музыка была прежде всего способном ежедневно, сразу после обеда удирать от остальных воспитанников, от всего интернатского окружения, уйти в себя, что не имело никакого отношения к урокам музыки, он ненавидел эти уроки до отвращения. Но эти скрипичные упражнения, эта игра на скрипке в полутемном складе, где от наваленных чуть ли не до потолка школьных башмаков с каждым днем все сильнее воняло старой кожей и потом, эти уроки были единственным возможным бегством от всего. Но стоило ему только спуститься в этот склад, как сразу начинались навязчивые мысли о самоубийстве, и чем глубже и глубже он уходил в музыку, тем все глубже и глубже погружался в мысли о самоубийстве. Он и на самом деле много раз пытался что-то сделать над собой в этом подземелье, но ни разу не доводил эти попытки до конца, вся эта возня с веревками и подтяжками, все сотни попыток воспользоваться одним из многочисленных крюков, вбитых в стенки склада, он сам обрывал в какую-то решающую, спасительную минуту и упорно, всецело погружался в музыку, совершенно сознательно уходя от мыслей о самоубийстве, совершенно сознательно и упорно сосредоточивая все мысли на скрипичной игре, увлекавшей его все больше и больше, и скрипка становилась для него не просто музыкальным инструментом, но и тем рычагом, который сбрасывал с него гнет самоубийственных мыслей, снимал тяжесть этого наваждения; он был (как говорил Штайнер) высокоталантлив и вместе с тем совершенно недисциплинирован, не подчинялся никаким указаниям (тоже слова Штайнера), и для него игра на скрипке, особенно в этом подземелье, была единственной возможностью уйти в свои мысли о самоубийстве, больше