Литвек - электронная библиотека >> Томас Мертон >> Христианство и др. >> Ночной дозор >> страница 3
лишь предлог, придуманный Богом, чтобы поместить тебя в самое сердце тьмы и оттуда высветить душу огнем вопросов.


Господи Боже мой, Господи, Которого я встречаю во тьме, вечно с Тобой одно и то же! Всегда один и тот же вопрос, на который никто не знает ответа!

Я молился Тебе в дневные часы в напряжении рассудка, а ночью Ты являлся и опрокидывал все мои резоны, обоснования и соображения. В ясном свете утра я обращался к Тебе с прошениями, и в неизъяснимости ночи Ты нисходил ко мне, с великой нежностью и терпеливым молчанием рассеивая свет и отменяя все мои прошения. Я сотни раз объяснял Тебе, что побудило меня пойти в монастырь; Ты слушал и ничего не отвечал, и тогда я, пристыженный, отворачивался и плакал.

Неужели мои побуждения ничего не значат? А мои желания — только заблуждения?

Пока я задаю Тебе вопросы, на которые Ты не даешь ответа, ты задаешь мне вопрос, который так прост, что я не могу на него ответить. Он так прост, что я и понять его не умею.

Этой ночью, и каждой ночью — один и тот же вопрос.


Крутые полые ступени, издающие особенно живой звук, ведут в часовню новициата. Пусто, окна плотно затворены, нагревшийся воздух неподвижен. Здесь — только Ты и жар утраченного дня.

Сюда я приходил зимой в единственный дневной перерыв, когда нам разрешалось делать что угодно, — отяжелевший от недосыпа и картошки новиций — опускался на колени и стоял, сколько хватало времени. Ничего особенного я не делал, просто стоял, но это-то мне и нравилось.

Здесь мы воскресными утрами репетировали процессию Крестного Пути, толпясь и натыкаясь друг на друга среди скамеек, и здесь же в летние дни, отведенные для реколлекции[6] , долгими послеполуденными часами простаивали на коленях — пот струился по ребрам, и свечи горели вокруг скинии, и сквозь прорези портьеры закутанная дароносица поглядывала на нас с застенчивым любопытством.

Но сейчас мне, стоящему в ночи на этом же месте с огромными табельными часами, тикающими на правом боку, с фонариком в руках и кедами на ногах, все прошедшее представляется нереальным. Как если бы оно никогда не существовало. Вещи, которые я полагал столь важными — скольких усилий они мне стоили! — оказались несущественными. А то, о чем я никогда и не думал, чего не мог бы ни определить, ни предположить, — это как раз и имело значение.

(Раньше тут был один человек — летом он всегда в одно и то же время появлялся на проселочной дороге, ранним утром, как раз когда послушники возносили благодарственные молитвы после принятия причастия: шел и распевал свою личную песенку, каждый день одну и ту же. Песенку , какую и можно услышать в разгар деревенской жары, среди круглых кентуккских холмов.)

Но что именно имело значение — в этой темноте я не смогу сказать наверняка. Что, возможно, составляет часть Твоего вопроса, на который нет ответа!

Я только помню июньский зной над бобовыми полями в мое первое монастырское лето, и такое же ощущение таинственного, нежданного смысла, поразившее меня после похорон отца Альберика.

После новициата я возвращаюсь в маленькую галерею и скоро оказываюсь у самого прохладного поста: в монашеской умывальне, около входа в гончарную мастерскую. Через широко раскрытые окна из леса идут сюда потоки свежего воздуха.

Тут особый город, и особый набор ассоциаций. Гончарня — нечто сравнительно новое. За этой дверью (где одна печь для обжига сгорела и теперь взамен куплена новая) маленький отец Иоанн Божий сделал хорошее Распятие, всего неделю назад. Он один из моих схоластиков[7] . И теперь я думаю о глиняном Христе, вышедшем из его сердца. О красоте, простоте и пафосе, которые дремали там, дожидаясь, когда можно будет воплотиться в образ. Я думаю об этом бесхитростном человеке с непостижимой душой ребенка и о других моих учениках. Что там зреет в их сердцах в ожидании рождения? Страдание? Обман? Героизм? Мир? Предательство? Святость? Смерть? Поражение? Слава?

Со всех сторон подступают вопросы, на которые я не могу ответить, потому что время ответов еще не пришло. Между Божьим безмолвием и безмолвием моей души стоит безмолвие вверенных мне душ. Погрузившись в эти три безмолвия, я понимаю, что вопросы, которыми я задаюсь относительно моих учеников, — быть может всего лишь досужие догадки. И, весьма вероятно, что самым необходимым и практически-полезным упражнением в самоотречении было бы отречение от всяких вопросов.

Самое поразительное в пожарном обходе — это то, что ты проходишь монастырь не только в длину и высоту, но и в глубину. Натыкаешься на странные каверны монастырской истории, на осевшие с годами пласты, целые геологические страты — чувствуешь себя, как археолог, неожиданно раскопавший древнюю цивилизацию. Но ужаснее всего, что ты сам, оказывается, проживал во всех этих погребениях. За десять лет монастырь так изменился, как будто здесь каждый год сменялось десять египетских династий. Их значения и смыслы накрепко замурованы в стенах, но под нажимом резиновых подошв из-под пола еще доносится их невнятное бормотание. Самый глубокий пласт залегает в катакомбах под южным крылом и церковной башней. Все другие уровни истории расположены между ними.

Церковь. Несмотря на тишину, она кажется полной жизни. Свет от единственной лампады ложится небольшим изменчивым пятном на евангельскую сторону алтаря[8] , вокруг которого постоянно движутся тени. Темнота насыщена неясными звуками, на пустынных хорах что-то поскрипывает, невидимые доски подают таинственные сигналы.

В ризнице тишина звучит иначе. Я направляю свет фонаря на алтарь Святого Малахия и раки с мощами. На алтаре Богородицы Победительной выложено облачение для моей завтрашней мессы. Ключ щелкает в двери, и эхо разносится по всей церкви. Когда я впервые совершал ночной обход, я подумал, что она заполнена молящимися в темноте людьми. Но нет. Ночь в церкви насыщена невнятными шорохами, стены — шелестами, ропотами и шепотами, которые, часы спустя после того как завершились события дня, пробуждаются, стекаются к опустевшим местам и, скопившись там, быстро бормочут что-то нечленораздельное, как будто спеша договорить недосказанное.

В темноте близость к Тебе слишком проста и осязаема, чтобы вызывать волнение. Ночью всем вещам свойственно вести непредвиденную жизнь, но это жизнь призрачная и неподлинная. Призраки гуляющих по стенам церкви звуков только усугубляют бесконечное содержание Твоего молчания.

Здесь, в месте, где я принял обеты, где мои ладони были миропомазаны для Святой Мессы, где рукоположение скрепило печатью самую глубину моего существа, — любое слово и любая мысль только пятнают тишину