без шуток, — говорю я, останавливаясь перед дверью тети Кати. — Отсюда пока что ни на шаг. С этой минуты считай себя под домашним арестом.
Кто-то проходит у нас за спиной и, услышав последнюю фразу, останавливается в нерешительности.
— Жанна? Какой арест?
— А, товарищ Славов, — поворачиваюсь я. — Вот кто нам поможет. Ваша знакомая находится, как вы слышали, под домашним арестом. Я просил бы вас проследить, чтобы она не выходила из дому.
— У меня нет опыта в подобных делах… — буркает инженер и с тревогой посматривает на нас.
— Не беда. И я, когда был маленький, ничего не понимал в убийствах.
И поднимаюсь наверх. На последней ступеньке останавливаюсь и прислушиваюсь. Инженер озабоченно расспрашивает девушку. Жанна что-то лепечет в ответ. И внезапно заливается плачем. Голос инженера успокаивает: «Не надо. Все уладится, вот увидишь!» А рыдания продолжаются. Хорошо, что меня там нет.
Вот и дожили до утра. Хотя бы для того, чтобы установить: утро не всегда мудренее вечера. Зато сырее и холоднее. Тяжелые потоки воды хлещут в окно нашего кабинета. Такое впечатление, что тебя вмонтировали в Ниагарский водопад. Сидя за столом с сигаретой в зубах и s лихо сдвинутой на затылок шляпе, я жду, когда машина придет в движение. Это произойдет не раньше восьми. Значит, у меня есть еще четверть часа, чтобы просмотреть газету. Вы читали Хемингуэя? Я три дня газет не читал, а она мне — Хемингуэя! Ты, моя девочка, не единственная, кто знает что-то о чистом и светлом. У меня, между прочим, тоже есть воспоминания на эту тему, только связанные не с Хемингуэем, а с летним дансингом на берегу. Это был каш последний вечер. Мы сидели на террасе ресторана, а внизу рокотало море. Мы подождали, пока подойдет официант, потом подождали, пока он принесет вино, и все молчали, хотя ждать уже было нечего. — Ты наговорила мне кучу вещей, — замечаю я наконец. — В том числе, должно быть, много правильного. Но не ответила на мой вопрос. Она с укором смотрит на меня. — Ответила… Да, поцеловала… Но в ответе, не сформулированном в словах, всегда есть какая-то недоговоренность. По крайней мере для инспектора. — Значит, вопрос решен? — настаиваю я. — Ты сам должен его решить. И не сразу. Ты поймешь, когда. Так часто все начинается хорошо, а кончается очень плохо. Поэтому просто боишься всего, что начинается хорошо. — Фатализм и суеверие, — бросаю я. — Религиозные предрассудки. Роль судьбы в древнегреческой трагедии. Она улыбается. Улыбка получается немножко грустной. — Давай лучше потанцуем. Все-таки танцуем — горькая чаша не минует меня. Мелодия та же, море все так же шумит где-то в темноте. И я переминаюсь с ноги на ногу. К счастью, я вскоре забываю, что делаю, и смотрю, смотрю в поднятые на меня глаза. — Значит, в один прекрасный день я выхожу у вас на станции и застаю тебя готовой, да? — Готовой? Как? В смысле туалетов? — Психологически. И нечего размышлять о вещах, которые начинаются хорошо, а кончаются плохо, ясно? Она смотрит поверх моего плеча, я на нее, и мы танцуем в желто-зеленом свете дансинга. Потом, когда мы расстаемся, я, начисто оглупев, говорю: — Оставь мне что-нибудь на память. Фотографию, — прошу я. — Ту, что у тебя в сумочке. — Милиции, — вздыхает она, — все известно. И протягивает карточку. Карточка и мелодия — это совсем не мало для того, чтобы удержать воспоминания. Мне — достаточно. Восемь с минутами. Поднимаю трубку и набираю номер. — Что? Все еще не приходил? Ну и дисциплина… Ах, болен… Хорошо, что вы хотя бы догадались мне об этом сообщить. Ну, раз судебные медики стали болеть, значит, мы явно изнежились… В дверь стучат. Входит лейтенант, Протягивает папку с материалами. — А сведения о цианистом калии? — Пока еще не приносили. Лейтенант смотрит на меня — ждет, вероятно, какой-нибудь шутки, но мне сейчас вовсе не до экспромтов. Он, поняв это, выходит. Рассматриваю фотографии. Покойник во всех ракурсах. Много здесь недостает из жизни. Но Жанна фигурирует в папке. Держу в руках фотографию, сделанную, вероятно, год назад. Совсем молодое и чистое лицо. Ни помады, ни модной прически. Миловидна, не вызывающа. Юная девушка… судьба которой может быть исковеркана из-за мертвого подлеца. Ну, что ты скажешь, инспектор? А что говорил старик? «Пиши-ка самоубийство». И правильно — пиши самоубийство. И, что называется, дело с концом. От этого никто не пострадает. Кроме принципа. Но то принцип, а то — живой человек… Я встаю и принимаюсь измерять шагами расстояние от стены до стены. И мысли шагают со мною рядом. В дверь опять кто-то стучит. Входит старшина. Наконец-то! — Вот список лиц, которым за последние три года отпускался цианистый калий. Нетерпеливо перелистываю его. Если я рассчитывал увидеть имя Колева, значит, я ошибся. И вообще-то должен радоваться. Доктор мне симпатичен. Характерец, правда, ого-го, но и у меня не лучше. Только вся версия — к чертям. Нету одного-единственного имени в списке — и все рушится. Милая девочка, не знаю, понимаешь ли ты меня. Потом взгляд мой непроизвольно задерживается на чьей-то фамилии. Не на той, что я искал, а совсем другой. Посидев с минуту в раздумье, я вскакиваю, засовывая список в карман, и, на ходу сорвав с вешалки плащ, вылетаю на улицу. В первую очередь надо навестить одного больного приятеля. Остановившись перед закопченным фасадом дома, в котором проживает мой Паганини, я начинаю подниматься по лестнице в тайной надежде, что судебный медик расположился не под самой крышей. И не угадываю. Светило вскрытий живет на самой верхотуре. Мне открывает пожилая женщина. Я следую за ней по коридору, ожидая увидеть мрачную мансарду с заплесневелыми, пыльными книгами и анатомическими изображениями людей с содранной кожей. И опять не угадываю. Меня больше всего потрясает буйство растительности. Бегонии, фикусы, лимоны и прочие овощи в разнокалиберных горшках, переплетаясь, образуют пышные джунгли, которые тянутся чуть не до потолка. В глубине этих джунглей вместо тигра безобидно развалился на кушетке под тремя шерстяными одеялами, с толстым компрессом вокруг шеи мой Паганини вскрытий. Слегка приподнявшись на локтях, он страдальчески улыбается. — Что это, сон? — восклицаю в изумлении. — Или я ошибся адресом? Хотя почему… Трупы и цветы… Все нормально. Совсем как на кладбище… Ну, старик, что это с тобой стряслось? — Ничего. Обыкновенный грипп, — отвечает он сиплым голосом. — А ты спешишь произвести осмотр? — Обыкновенный грипп, — говорю я назидательно, — люди переносят на ногах. И на работе.
* * *
Вот и дожили до утра. Хотя бы для того, чтобы установить: утро не всегда мудренее вечера. Зато сырее и холоднее. Тяжелые потоки воды хлещут в окно нашего кабинета. Такое впечатление, что тебя вмонтировали в Ниагарский водопад. Сидя за столом с сигаретой в зубах и s лихо сдвинутой на затылок шляпе, я жду, когда машина придет в движение. Это произойдет не раньше восьми. Значит, у меня есть еще четверть часа, чтобы просмотреть газету. Вы читали Хемингуэя? Я три дня газет не читал, а она мне — Хемингуэя! Ты, моя девочка, не единственная, кто знает что-то о чистом и светлом. У меня, между прочим, тоже есть воспоминания на эту тему, только связанные не с Хемингуэем, а с летним дансингом на берегу. Это был каш последний вечер. Мы сидели на террасе ресторана, а внизу рокотало море. Мы подождали, пока подойдет официант, потом подождали, пока он принесет вино, и все молчали, хотя ждать уже было нечего. — Ты наговорила мне кучу вещей, — замечаю я наконец. — В том числе, должно быть, много правильного. Но не ответила на мой вопрос. Она с укором смотрит на меня. — Ответила… Да, поцеловала… Но в ответе, не сформулированном в словах, всегда есть какая-то недоговоренность. По крайней мере для инспектора. — Значит, вопрос решен? — настаиваю я. — Ты сам должен его решить. И не сразу. Ты поймешь, когда. Так часто все начинается хорошо, а кончается очень плохо. Поэтому просто боишься всего, что начинается хорошо. — Фатализм и суеверие, — бросаю я. — Религиозные предрассудки. Роль судьбы в древнегреческой трагедии. Она улыбается. Улыбка получается немножко грустной. — Давай лучше потанцуем. Все-таки танцуем — горькая чаша не минует меня. Мелодия та же, море все так же шумит где-то в темноте. И я переминаюсь с ноги на ногу. К счастью, я вскоре забываю, что делаю, и смотрю, смотрю в поднятые на меня глаза. — Значит, в один прекрасный день я выхожу у вас на станции и застаю тебя готовой, да? — Готовой? Как? В смысле туалетов? — Психологически. И нечего размышлять о вещах, которые начинаются хорошо, а кончаются плохо, ясно? Она смотрит поверх моего плеча, я на нее, и мы танцуем в желто-зеленом свете дансинга. Потом, когда мы расстаемся, я, начисто оглупев, говорю: — Оставь мне что-нибудь на память. Фотографию, — прошу я. — Ту, что у тебя в сумочке. — Милиции, — вздыхает она, — все известно. И протягивает карточку. Карточка и мелодия — это совсем не мало для того, чтобы удержать воспоминания. Мне — достаточно. Восемь с минутами. Поднимаю трубку и набираю номер. — Что? Все еще не приходил? Ну и дисциплина… Ах, болен… Хорошо, что вы хотя бы догадались мне об этом сообщить. Ну, раз судебные медики стали болеть, значит, мы явно изнежились… В дверь стучат. Входит лейтенант, Протягивает папку с материалами. — А сведения о цианистом калии? — Пока еще не приносили. Лейтенант смотрит на меня — ждет, вероятно, какой-нибудь шутки, но мне сейчас вовсе не до экспромтов. Он, поняв это, выходит. Рассматриваю фотографии. Покойник во всех ракурсах. Много здесь недостает из жизни. Но Жанна фигурирует в папке. Держу в руках фотографию, сделанную, вероятно, год назад. Совсем молодое и чистое лицо. Ни помады, ни модной прически. Миловидна, не вызывающа. Юная девушка… судьба которой может быть исковеркана из-за мертвого подлеца. Ну, что ты скажешь, инспектор? А что говорил старик? «Пиши-ка самоубийство». И правильно — пиши самоубийство. И, что называется, дело с концом. От этого никто не пострадает. Кроме принципа. Но то принцип, а то — живой человек… Я встаю и принимаюсь измерять шагами расстояние от стены до стены. И мысли шагают со мною рядом. В дверь опять кто-то стучит. Входит старшина. Наконец-то! — Вот список лиц, которым за последние три года отпускался цианистый калий. Нетерпеливо перелистываю его. Если я рассчитывал увидеть имя Колева, значит, я ошибся. И вообще-то должен радоваться. Доктор мне симпатичен. Характерец, правда, ого-го, но и у меня не лучше. Только вся версия — к чертям. Нету одного-единственного имени в списке — и все рушится. Милая девочка, не знаю, понимаешь ли ты меня. Потом взгляд мой непроизвольно задерживается на чьей-то фамилии. Не на той, что я искал, а совсем другой. Посидев с минуту в раздумье, я вскакиваю, засовывая список в карман, и, на ходу сорвав с вешалки плащ, вылетаю на улицу. В первую очередь надо навестить одного больного приятеля. Остановившись перед закопченным фасадом дома, в котором проживает мой Паганини, я начинаю подниматься по лестнице в тайной надежде, что судебный медик расположился не под самой крышей. И не угадываю. Светило вскрытий живет на самой верхотуре. Мне открывает пожилая женщина. Я следую за ней по коридору, ожидая увидеть мрачную мансарду с заплесневелыми, пыльными книгами и анатомическими изображениями людей с содранной кожей. И опять не угадываю. Меня больше всего потрясает буйство растительности. Бегонии, фикусы, лимоны и прочие овощи в разнокалиберных горшках, переплетаясь, образуют пышные джунгли, которые тянутся чуть не до потолка. В глубине этих джунглей вместо тигра безобидно развалился на кушетке под тремя шерстяными одеялами, с толстым компрессом вокруг шеи мой Паганини вскрытий. Слегка приподнявшись на локтях, он страдальчески улыбается. — Что это, сон? — восклицаю в изумлении. — Или я ошибся адресом? Хотя почему… Трупы и цветы… Все нормально. Совсем как на кладбище… Ну, старик, что это с тобой стряслось? — Ничего. Обыкновенный грипп, — отвечает он сиплым голосом. — А ты спешишь произвести осмотр? — Обыкновенный грипп, — говорю я назидательно, — люди переносят на ногах. И на работе.