Литвек - электронная библиотека >> Георгий Иванович Чулков >> Современная проза и др. >> «Вопросы жизни» >> страница 3
было слышно. Публика опрометью бросилась из зала. Актеры перестали играть. Спектакль был сорван, и я вышел в коридор беспрепятственно. Мимо меня пробежал пристав, крича:

– Где агитатор? Где агитатор?

Никто не указал на меня, и я благополучно выбрался из театра.

II

В то время, как на улицах Петербурга шумела наша первая революция, внутри журнала зрела новая катастрофа. Я был не только создателем журнала, но и его разрушителем. К стыду моему, должен признаться, был я тогда весьма неосторожен и печатал кое-что, чего бы лучше вовсе не печатать. Первая статья моя, обратившая на себя внимание, носила скромное название «Поэзия Владимира Соловьева»[16], но в этой статье остро и беспокойно ставилась тема о судьбе «исторического христианства». В ней была «новопутейская» закваска. И та духовная «малярия», какая была свойственна Мережковскому, в значительной степени сказалась и в этом моем философском этюде. Но, должно быть, искренность и внятность вопроса, мною поставленного, задела многих. Я получил тогда немало писем по поводу этой статьи. Среди них были примечательные – от Александра Блока, С.М. Соловьева[17] и других. Последнее письмо было напечатано в «Вопросах жизни» в отделе «Из частной переписки». Откликнулся на мою статью и С.Н. Булгаков, напечатав в нашем журнале очень обстоятельную и принципиальную статью против меня[18], в защиту исторического христианства. В ту декадентскую эпоху мне казалось, что эта статья «совсем не о том», как выразился и Блок по поводу этой же статьи. А теперь я склонен думать, что мы, декаденты, были несправедливы к Булгакову, и в этой статье сказано было нечто очень важное и необходимое, чего мы, по своему молодому высокомерию, не оценили тогда напрасно.

Но меня уже подхватили какие-то демоны, и я неудержимо шел все дальше и дальше в моей «переоценке» разных незыблемых идей. Дело тут было не в философии только, но и в психологии, и, пожалуй, главным образом, именно в ней. Мне казалось, что если принимать революцию, то надо ее принимать до конца. А может ли она быть ограничена? Где же предел наших требований? Мой парадокс заключался в следующем. «Прыжок из царства необходимости в царство свободы» возможен лишь тогда, когда кончится история. В пределах истории он невозможен, ибо «необходимость» неустранима никак, пока действует социальная закономерность. Приближение к желанному концу истории есть революция. При любой социальной метаморфозе неминуемо возникнут новые противоречия и новые требования недовольных. Гармония в пределах истории невозможна. Все историческое здание надо сжечь. Это будет не только материальный огонь борьбы: это будет и духовный огонь, т. е. полное отречение от мнимых буржуазных ценностей.

Разумеется, с позитивной точки зрения, такая теория могла показаться бредом безумца. Но и религиозные люди с негодованием отвернулись от этой идеи. Я сам теперь вовсе не разделяю моей тогдашней мечты, но думаю, что если бы я мою мысль выразил в те дни с большей осторожностью и более обстоятельно, она не встретила бы такого всеобщего негодования.

Благодаря моей неосторожности в формулировке идей возникли недоразумения. Предложенный мною термин «мистический анархизм»[19] истолковали не в том смысле, что подлинный и последовательный анархизм предполагает изначальный мистический опыт «неприятия мира» (как в диалектике Достоевского), а в том смысле, что надо разрушить всякое цельное мироотношение, заменив его каким-то апофеозом бесформенного дионисийского восторга.

Но мой конфликт с литературными товарищами подготовлялся исподволь. Пока в моих руках был критический отдел «Вопросов жизни», никто еще не решался нападать на меня открыто. Да и я не успел развернуть своей идейной программы, весь поглощенный реальными событиями тогдашнего кровавого года.

Лозунгом дня стал «явочный порядок». Это была эпоха забастовок и союзов. По постановлению Союза Печати решено было выпускать журнал без предварительной цензуры. И «Вопросы жизни», разумеется, вышли с анонсом, что все статьи печатаются свободно, без цензурного одобрения.

По этому поводу припоминается один эпизод. На очередном собрании редакторов разных газет и журналов появлялся аккуратно издатель-редактор одного либерального, весьма распространенного журнальчика, приносившего немалые доходы умелому издателю. Этот господин, обладавший внушительным басом и высоким ростом, всегда занимал самую радикальную позицию и уходил с собрания при особом мнении. Но этот радикализм всегда был для него очень выгоден, ибо все, что было опасно, все, что определялось «явочным порядком», нисколько не влияло на судьбу его предприятия: под предлогом недостаточной радикальности всяких постановлений хитрец уклонялся от круговой поруки. Так я убедился, что в иных случаях особого типа «радикализм» служит хорошим подспорьем для издательской лавочки.

Анекдотов было немало в эту смутную эпоху. В то время, как действовали открыто всякие союзы, вовсе не законные с точки зрения правительства, полиция, растерявшаяся и бессильная, устраивала бестолковые налеты, совершенно бесполезные во всех смыслах.

Однажды на журнальном нашем журфиксе проф. Ф.Ф. Зелинский[20] должен был читать доклад о Прекрасной Елене. Дело шло, разумеется, об античном мифе[21], и Зелинский блистал своей филологической эрудицией. Народу было человек сорок. Я зачем-то пошел к себе в кабинет (я жил тогда при редакции) и, направляясь обратно в залу, вдруг увидел в конце анфилады комнат странную картину. Почтенная А.П. Философова[22], ныне покойная, как-то странно прыгала на своем стуле, помахивая рукой и нервно взвизгивая:

– Продолжайте чтение, пожалуйста, продолжайте чтение.

На некоторых лицах я также заметил признаки волнения. Оказывается, в передней толпилась полиция, и эти мундиры смутили некоторых наших гостей.

Я поспешил к налетчикам и застал там неожиданный спектакль. Бердяев в чрезвычайной ярости топал ногами и кричал на обескураженного пристава, который, прижатый к стене, явно был испуган припадком этого странного для него человека.

Н.А. Бердяев страдал к тому же тиком и во время волнения несколько неестественно высовывал язык.

Этот язык окончательно вывел из себя блюстителя порядка, который принял его, по-видимому, как личное оскорбление.

– Я не привел бы полиции, если бы редакция вовремя предупредила меня о собрании! – закричал пристав.

Тогда я, имевший добрые намерения уладить историю, отстранив нервного Бердяева, вдруг сам вознегодовал, ибо лично по телефону предупредил, согласно тогдашним правилам, помощника пристава о литературном