Литвек - электронная библиотека >> Марина Козлова >> Современная проза >> Arboretum >> страница 2
болтался всю зиму где-то между Смоленском и Харьковом у друзей, имен которых мама так и не смогла вспомнить, а потом махнул на юг. Сиротский ребенок, беспризорник — погреться поехал. Погреться, попить вина, поискать приключений и благополучно вернуться домой. Hо застрял почти на год. Да и возвращение в Борисоглебский монастырь нельзя было назвать возвращением в искомом смысле слова.

Отец Георгий сказал тогда маме: "О том, был ли он грешен, даже не спрашиваю. Hо хоть каялся? По крайней мере, вам?" И мама, которая прекрасно сознавала, что может не получить разрешения на погребение, тем не менее честно ответила: «Никогда».

Он работал, разумеется, — сначала помрежем на телевидении, потом — замдиректора дома культуры метростроевцев, потом — лаборантом кафедры измерительных приборов технологического института, но его прогоняли отовсюду. Он любил поспать и просыпал ответственные мероприятия, он мог не выйти на работу просто по причине дурного настроения, он, зачитавшись, забывал обесточить лабораторию и продолжал читать по дороге на остановку, бредя по парку и пиная кроссовками каштаны. Он хамил и врал начальству, был ненадежен и раздражающе непредсказуем. Hо случалось, что его интеллигентная, мягкая, задумчивая улыбка превращалась в ослепительный хохот, и еще у него были ямочки на щеках, и мама продолжает утверждать, что злиться на него было бесполезно, а не любить — невозможно.

И я с изумлением почувствовал, что начинаю любить Гошку — образ Гошки, некий гештальт, пока что-то вроде механической куклы, — Гошка у меня начинает двигаться, смотреть, улыбаться, когда я завожу ключиком свое небогатое воображение, включаю экран, вставляю картинку. Странное и болезненное занятие, все время чего-то не хватает для полноты: мне трудно представить его походку и я никогда не слышал его голоса, его интонаций — то, что не сможет передать и воспроизвести даже мама.

У ворот Сада меня остановила охрана.

— Мне к директору института, — я внятно произнес домашнюю заготовку.

— Директор умер, — равнодушно произнес один из двух, молодой, с воспаленными глазами. Для этого сообщения он с шумным выдохом оторвался от бумажного пакета, из которого конвульсивно пил молоко.

— Когда? — спросил я растерянно.

— Неделю назад. Инсульт. А нового еще не поставили. Все равно пойдете?

— Пойду, — кивнул я.

— Hу идите. Тот, что постарше, бросил мне в спину:

— Hе курить. Костры не разводить. Спички не жечь.

"Какой-то вечный шабад," — подумал я.

— Я вообще не курю.

— Тем более, — произнесли за спиной.

И я вошел в Сад.

Я шел по розовой дороге — по дороге, усыпанной розовыми сосновыми иглами, и они тонко похрустывали и сухо шуршали. Я шел и дышал коротким поверхностным дыханием, у меня стали влажными ладони, и воздух здесь был точно другой, нежели за оградой, и ощущение пространства другое — мир как бы выгнулся зеленой линзой с неправдоподобно четким центром и акварельно размытыми краями, и я был в фокусе, и, наверное, потому у меня горело лицо. Я посмотрел в белые глаза Христиана Христиановича Стевена, обрусевшего шведа, основателя Сада. Стевен был как птица, кто-то мазнул ему по носу зеленкой. Глаза выражали глубокое пренебрежение к судьбе своего детища, а впрочем, этот скульптор, наверное, был желчным типом.

Честно говоря, я не знал, куда шел. У доски объявлений НИИ я остановился и прочел следующее: "Профсоюзный комитет Сада распространяет лук (репчатый, привозной, из Синопа) между сотрудниками. Обращаться в к.213 к Лидии Валентиновне". Объявлению было лет сто. Выглядело оно как пергамент. Метафизический привкус Сада как имени собственного в этом контексте странно искажался. "Так, — подумал я. — Профком Сада организует творческую встречу с Захер Мазохом. Для желающих". Пожалуй, тема садомазохизма вообще должна быть популярной среди сотрудников.

Казалось, что кроме меня в Саду не было ни одной живой души.

И был вечер. Пять часов, предзакатное мягкое время. Я понял, что разнервничался и прогодолодался, я прошел куда-то вперед, в заросли, наобум метров пятнадцать, потом направо еще пять, и по замшелой влажной лесенке вниз — еще два, стащил со спины рюкзак и сел в траву. Наверное, я все-таки задремал, потому что очень сильно вздрогнул, когда услышал за спиной:

— Hу еще чего не хватало!

Я обернулся и увидел женщину со шлангом. Женщина была круглой, немолодой, в синем халате, и шланг в ее руке тихо извивался, исторгая из себя тонкую неравномерную струю.

— Сад для осмотра закрыт, — сообщила она. — Вы, никак, ночевать здесь собрались?

Это она угадала точно.

— А правда, — сказал я ей, — не подскажете, где здесь можно переночевать?

— В поселке, — сказала дама. — Там сдают.

— А в Саду можно? — наивно спросил я.

— Да вы что? — она сердито взмахнула шлангом, и вода пролилась на привязанный к рюкзаку спальник.

— Я журналист, — пояснил я. — Я пишу о Саде.

— Это к директору.

— Директор умер.

— Да? — удивилась тетка. — Когда он успел? — Потом добавила, помолчав: А я сегодня из отпуска. Еще никого не видела.

— Так можно мне остаться в Саду? — вернулся я к животрепещущей теме.

— Нет, — сказала она. — Идите в поселок. Там недорого сдают.

"Вот то-то и оно, — подумал я. — Гошка пришел и остался. Пустил корни, как дерево. Растение. А я…"

— У нас на территории никто не живет, — сказала она.

Hо я знал, что Гошка жил именно в Саду.

— А раньше жили? — спросил я и почему-то испугался.

— Да почем я знаю… — она порылась в кармане, достала скомканный носовой платок и тщательно высморкалась. — Может, и жили. Я здесь три года работаю.

— А есть кто-нибудь, кто работает долго? Лет двадцать-двадцать пять?

— Да вроде… — она посмотрела в небо. — А, вот, Филаретыч работает давно. Точно. — И добавила: — Могу проводить, — тем самым снимая с себя ответственность за мою возможную ночевку. Филаретыч спал и храпел в круглом помещении со стеклянным куполом. Вдоль стены стояли какие-то пыльные бумажные мешки. Филаретыч лежал вниз лицом на деревянном пляжном топчане, а под потолком кругами летал воробей. Женщина мрачно потрогала его шлангом.

— Нет, не пьяный, — удивленно сказала она.

Филаретыч открыл глаз. Ему было лет семьдесят, он был маленький и пузатый.

— Дяденька, — сказала женщина. — Очнись, к тебе тут журналист из Москвы.

— Я не из Москвы, — зачем-то вмешался я.

— Hе из Москвы, — согласилась она. — Hу, я пошла.

Она удалилась, волоча змею шланга, а Филаретыч спустил ноги на пол и сказал с неопределенной интонацией:

— Закурить?

Я протянул ему сигареты, у меня были. Были сигареты,