Литвек - электронная библиотека >> Ольга Романовна Трифонова >> Русская классическая проза >> Единственная >> страница 3
ей, что в 1907 году в Баку пришел по какому-то партийному делу к Иосифу.

Тот снимал у турка жалкую глиняную лачугу на Баилове — всего одна комната. Когда отец вошёл, Иосиф и его молодая жена сидели за столом и ели. Увидев незнакомца, Катерина вместе с тарелкой спряталась под стол и не вылезала, пока незнакомец не распрощался. Иосиф, словно бы и не заметил этого.

— Ты знаешь, она была такой юной и такой прекрасной, я запомнил её.

Два года назад, когда после попытки самоубийства, спасаясь от насмешек отца, Яша уехал в Ленинград к её отцу Сергею Яковлевичу (Сергей Яковлевич, в свою очередь спасался в Ленинграде от вздорной жены), так вот два года назад после очередной ссоры с Иосифом она тоже умчалась к отцу, и однажды они сидели с Яковом в полутёмной комнате, и она вдруг подумала, что он проживёт недолго и погибнет в тридцать три. Почему именно в тридцать три? Она не веровала, в гимназии Закон Божий был нелюбимым предметом, жила совсем другим — музыкой, литературой, идеями, а потом уж и вовсе — смешно говорить, ведь все семейство — активнейшие участники Революции, Гражданской войны.

Откуда же взялось такое предчувствие? Не от того ли горячечного бреда-видения Якова с поднятыми руками в исподнем.

А, может, от того давнего апрельского вечера, когда брела домой, а ноги не несли от страха встречи с ним, неожиданно поднялась по ступеням, вошла в Храм Сампсония и попросила горячо, по-детски, чтобы один человек полюбил её так же сильно, как она его любит. А Бог смотрел осуждающе и лицо у него было таким, какое сейчас у Якова — с огромными, полными тоски, глазами, с впалыми щеками и раздвоенным подбородком.

Еще в Москве Павел объяснил подробно как из Карлсбада добраться до Берлина. Поездом до Праги, но чтоб прибывал не в Смихов, а на Центральный вокзал. С Центрального вокзала — прямо в Берлин. Расписание приложено. В этом, аккуратно разграфленном расписании, был весь Павел: четкий, предусмотрительный, спокойный.

А её тянуло к Феде. И не только потому, что Федя был несчастным полубезумным, обреченным на одиночество. Она, умеющая трезво анализировать поступки и мотивы поступков, понимала, что в привязанности к Феде таится ещё и её неутихающее раздражение против матери. Больше чем раздражение: ведь даже перед Иосифом защищала мать вяло, совсем не так, как других Аллилуевых будто по обязанности.

Иначе как дурой Иосиф Ольгу Евгеньевну заглаза не величал, и всякое лыко ставил ей в строку. Распечатает мать случайно, (неслучайно?) его письмо, предназначенное жене, он — в ярости: «Какой надо быть дурой!»

Одно время он вообще запретил теще появляться в их московской квартире, а в Зубалове «сидеть в своей норе и не показываться на глаза». Это после её с ним «семейных бесед» о том, что происходит в деревне. Он кричал, что эта «старая дура, которая сама живёт как сыр в масле, да ещё помыкает обслугой, задурила ей голову росказнями таких же кикелок из Тифлиса».

— Мне не надо россказней из Тифлиса, мне достаточно рассказов моих товарищей по Академии, многие — деревенские или ездили уполномоченными.

— Твоя академия — гнездо правых, с ними надо разобраться.

Оказался прав: на предсъездовской дискуссии Промакадемия поддержала правых, провалили партконференцию, выбрали «не тех». И тут выскочил Никита Хрущёв со своей статьей в «Правде», стариков из партячейки изгнали, Никиту как твёрдо стоящего на позициях ЦК, сделали секретарём. Она всегда неплохо относилась к Никите, ведь именно он рассказал ей о том, как ездил в подшефный колхоз и что там творится, но когда в коридоре Академии (пришла получить стипендию за лето), и он разлетелся «Я как новый секретарь хотел бы привлечь тебя Надя…», она не сдержалась, прервала, сказала холодно: «Поздравляю, Вы это заслужили» и — дальше по коридору.

Странно, но Иосиф не рассердился, когда рассказала ему о встрече с Никитой и о своем «поздравлении».

— Он такой же как все, но тебе следует быть поаккуратнее с оценками, не забывай, что ты не только моя Татка, но и жена Генсека. И запомни — любой человек состоит на девяносто процентов из дерьма.

— Это не так: ни отец, ни Павел, ни Федя…

— О Феде не будем, он, как говорится, за скобками и, пожалуйста, сажайте его за столом так, чтобы я не видел как он ест. Даже Ольгу Евгеньевну с души воротит, а мне-то за что?

Мать действительно не любила Федю, её коробило все: как он ест, как ходит, как молчит. А ведь это она, зная его ранимость, его деликатнейшую душевную организацию не уберегла сына от фронта. Федя был рожден для кабинетных занятий, жизнь пугала его ещё в раннем детстве. Надежда помнила, как он плакал, вернувшись из зоопарка — жалел зверей.

Дети всегда были безразличны матери. Она часто подбрасывала их добрым хорошим чужим людям, Надежда подолгу жила у Ржевских, Анна у нищих родственников отца или у бабушки в Дидубе. И как можно было разрешать шестнадцатилетней девочке жить у какой-то подруги неделями? Но вряд ли могла запретить, если б даже захотела. Во-первых они уже были мужем и женой, во-вторых Надежда всегда всё решала по-своему. С четырнадцати лет она вела хозяйство, а во время «убёгов» матери с очередным «другом» распоряжалась бюджетом.

Вот и теперь — по-своему. Вернее — по совету сухопарого доктора Стары.

Доктор Стары считал, что ей будет очень полезен курс грязей в соседнем Мариенбаде, а главное (маленькая заминки) консультация с несравненным, непревзойденным, учеником самого Карла Густава Юнга господином Менцелем, «нервная система у Вас, фрау Айхгольц весьма подорвана и прием стимулирующих препаратов делает Вас слишком зависимой, усугубляя Ваши проблемы». В общем, Стары её разгадал. Ну что ж — предлог для побега. Именно то, что влекло всю жизнь — побег. О Мариенбаде рассказывал Алексей Максимович. Он с Максимом и Тимошей бывали там много раз, прелестный маленький городок в горах, там бывали на водах из русских — Гончаров, Гоголь, Лесков, кто-то ещё, а из немцев — сам Великий Гёте. Лучшая гостиница так и называется «Веймар». Воды и грязи очень хороши, кухня отменная, климат для легочников идеальный. А ведь доктор Иссерсон говорил, что у неё застарелый бронхит, ах, причем здесь бронхит — нужно одиночество, нужно разобраться во всем, что тринадцать лет пластами складывалось на дне её сознания, на дне души и теперь по ночам поднимается удушьем.

Она сидела на чугунной скамье и ждала поезда на Мариенбад. Привычно ломило в затылке. Было душно, влажно, совсем как в Батуме. Нелюбимом Батуме с отвратительными мохнатыми пальмами, с запахом горелого мяса. Она вообще не любила Грузию, но скрывала это. Здесь все другое, только голова болит так же сильно, да ещё эти