Литвек - электронная библиотека >> Юрий Маркович Нагибин >> Ненаучная фантастика и др. >> В ангельском чине >> страница 2
лучшая, венчающая карьеру роль? Роль жены политического, идеологического, государственного и военного банкрота? Пошла бы Жозефина за Наполеона перед отправкой его на остров Св. Елены? В такой роли есть, конечно, своя изюминка. Но кисловатая. А ведь Наполеон был признан гением даже своими врагами и победителями. Недаром ему, сыну кровавой революции, убийце герцога Энгиенского, лучшего украшения дома Бурбонов (уничтожение сотен тысяч солдат и мирных жителей, разумеется, никто в вину не ставил), сохранили жизнь даже после страшного урока Эльбы. С фюрером церемониться не станут — все-таки не Наполеон, малость не дотянул, да и времена другие — холодные, расчетливые, лишенные всякой патетики. Его будут судить и расстреляют, хуже — повесят. Конечно, он этого не допустит, уйдет заблаговременно, не даст врагам и радости глумления над трупом — необходимые распоряжения уже отданы, но стоит ли ей травиться ядом, разбросанным для несостоявшихся героев и крыс? Она не представляла себе жизни вне сияния, излучаемого фюрером, но и не хотела смерти лишь из верности затянувшемуся двусмысленному партнерству. Красиво и трагично уйти в историю — это достойно ее титанической жизни: Брунгильда, Медея, Федра не умирают в мещанской кровати с облегчающими клистирами и суетней врачей-шарлатанов, но стоит ли связывать судьбу с тем, что на глазах превращается в грязную историю? Вот почему она с такой жадностью, надеждой и недоверием вслушивалась в рассуждения фюрера в их «семейном» бункере, жаря ему яичницу на дровяной печурке.

В убежище было полно еды: астраханская икра, дальневосточные крабы, тающее на языке украинское сало, байкальский омуль, грузинские разносолы — все, чем так щедро снабжал Германию в пору дружбы верный Сталин, было к их услугам, но время требовало не чревоугодничества, а жертвенного аскетизма. Яичница Евы Браун станет достоянием эпической поэзии, если таким будет сочтено время, завонявшее вдруг помойкой. Но охочие разглагольствования Гитлера при всей их парадоксальности, отдающей безумием, дарили хрупкую надежду, что — вопреки очевидности — вход в историю, в ту самую, что в пудовых, торжественных, золотообрезанных фолиантах, еще не заказан.

И когда они вечером вновь остались вдвоем в своем бункере — Ева называла его «подземной кельей»: на стене висело старинное деревянное распятие (стоило немалых трудов уломать безбожника Гитлера на присутствие в их укромье предмета религиозного культа), — последнем убежище с грубой дубовой мебелью, устланной шкурами панд, уссурийских тигров, белых медведей, с выложенным диким уральским камнем камином (электрическим и потому бесчадным), с серебряными старинными кубками и обливной посудой на полках, все это в представлении обитателей «кельи» обращало мысль к нибелунгам — легендарным предкам немецкого народа — мученика и героя (деревенская яичница хорошо вписывалась в этот эпический обстав), — Ева вернулась к прерванному разговору.

Ей раздражающе непонятно было то прекраснодушие, с каким Гитлер рассуждал о стране, чьи танки и остервенелое воинство ломят на Берлин, сея смерть и уничтожение.

— А кого они, собственно, уничтожат? — каким-то бытовым голосом сказал еще не разогревшийся Гитлер. — Нас с тобой? Это, конечно, неприятно. Но ведь благополучные концы бывают только у назидательных, тошнотворно скучных пьесок. Высокую трагедию венчает гибель героев. Ты представляешь себе остепенившуюся Федру или Медею, простившую Язона? В моем спектакле это невозможно. Ты великолепно сыграла главную женскую роль. Я был тебе достойным партнером. Убьют еще некоторое количество обывателей. Но обыватели для того и созданы, чтобы поставлять статистику массовых смертей: от войн, революций, землетрясений, морских бурь, извержений вулканов, поездных крушений, шахтных завалов, пищевых отравлений и эпидемий гриппа. Ты видела, чтобы мир по-настоящему опечалился из-за всех этих убылей? Чтобы хоть на минуту прервал свой шутовской танец? Впечатляюща — и то крайне редко — смерть одного человека, когда в ткани времени образуется дырка. Но и это ненадолго. Что еще плохого могут они сделать? Разрушат Берлин, подумаешь, Афины или Древний Рим! Никто и оглянуться не успеет, а чахлые липы на Унтер-ден-Линден опять выпустят свой лишайный цвет. Разделят Германию? Тоже не беда: разъединили — соединили. Вон Польшу сколько раз делили и смывали с политической карты Европы, а она опять возникала с чахоточным Шопеном, истерической скрипкой Венявского и лошадью под кавалерийским седлом.

— Есть нечто более страшное, чем разделение страны, — важным голосом сказала Ева, — крах идеологии.

— Какой идеологии? — удивился Гитлер.

— Не притворяйся, Адольф. Национал-социализма, ты же сам прекрасно понимаешь.

— Похоже, я говорю на ветер. — В голосе Гитлера прозвучало раздражение, которого он обычно не испытывал в общении с Евой, а если даже испытывал, то не показывал виду. У него были недостатки, как у каждого человека, но он всегда оставался безукоризненным джентльменом.

— Не сердись, дорогой! — Ева улыбнулась глубокой женственной улыбкой Иокасты, еще надеющейся, что Эдип простит себе и ей невольный кровосмесительный грех. — Мой слабый женский ум не в силах охватить… — она поймала себя на декламации, разозлилась и рухнула в прозу, — твои околичности.

Гитлер, настроившийся на волну Софокла, не поспел за этим бытовым снижением и не обиделся.

— Когда я ликвидировал банду Рема, Сталин был восхищен. Он увидел свой почерк. Я и сам считал себя его учеником. Но потом он ушел далеко вперед. Я уничтожал только врагов, он — в первую очередь — друзей и сподвижников. В сущности, мне это было на руку: чем меньше большевиков, тем лучше. Настроил меня против него Муссолини, без конца твердивший: «Он кровожадный зверь, но подлость его человеческая». Несчастный моралист и запрограммированный неудачник! Молодчага Скорцени его выкрал, а он умудрился…

— Бог с ним, с Муссолини. Речь идет о Сталине.

— Да, да, Сталин… Он пил за мое здоровье в Кремле. Риббентроп говорил, что у него была искренне теплая, растроганная интонация. И знаешь, я ведь решил: когда завоюю Россию, то оставлю его правителем, конечно, под нашим глазом. Только он умеет обращаться с этим паршивым народом. Но это уже после. А тогда я поверил, что со Сталиным можно иметь дело всерьез. И возник пакт Риббентропа — Молотова, этих эфемеров. Конечно, все понимали, что это пакт Гитлера и Сталина. Надо было всерьез держаться друг друга. Меня сбили с толку два обстоятельства: танки и Финляндия.

— Прости, Адольф, я опять не поспеваю за тобой. При чем тут танки?

— Новые танки,