Литвек - электронная библиотека >> Владимир Рыбаков >> Русская классическая проза >> Тяжесть >> страница 3
всегда чувствует, что им можно только драться, не убивать. Зная это, повернулся к нему спиной и, вспоминая только о мечтах, медленно направился к грязным дверям кочегарки, испытывая беспокойство от режущей портянки на ноге, ощущая холод в затылке, пот на спине и радость, радость спокойного страха. Мне было очень жарко, когда я вошел во владения Валентины Большегородской. Приветствуя Валентину, подумал, что пережил счастье:

- Живем, корова.

Она, показывая редкую макушку, ответила скороговоркой:

- Эге, лягем на разогрев?

Татуированные ее руки ловко швыряли лопату за лопатой в тепло топки. Плоское лицо без ресниц и бровей дрожало в такт броскам обвислыми большими щеками; между ними торчало подобие носа, перебитое, сплющенное. Безгрудое костлявое тело. Я видел эту грязную груду стонавшей под розовым восемнадцатилетним телом, матерившейся в пароксизме, и ее заскоруз-лые, раздавленные работой руки покрывали всю прозрачную спину мальчишки.

Вспоминая, хотелось ощутить отвращение. Ничего не получилось. А что, подумалось, может быть, она тоже человек, вон какая у нее белозубая улыбка и губы красивые. Ткнув Большегород-скую в нос пальцем, спросил:

- Кто это тебя так разделал?

- Энтакие, как ты, ногами били, чтоб никому больше не досталась. Долго били, а я все равно достаюсь. Хошь, тебе тоже. Три позы знаю.

Она повертела головой и почмокала губами.

Не отвечая, лег на лавку; усталость хлынула в тело, закружила медленно мысли: человек... свобода... слова, а столько лишних хлопот.

Неслышно подошла Валентина, пробежала пальцами по ширинке. Ударил ее она отлетела к куче угля, сморщилась, раздвинула ноги. Рассмеялась. Мои мысли все спокойно кружились, как слепая лошадь вокруг поливального колеса: свобода, погода, скачка, поломка, починка, крамола...

Рука достала из кармана лист бумаги, карандаш и принялась догонять закружившуюся мысль.

"Из сердца старого скупого однажды полились слова: у меня пороки и порок, порог небытия недалече, о чем же думает голова? Ищет колокол и вече. Или нашла еще один зарок не впрок, аль несправедливостей еще не до отвала? Или наскучила призывов хвала? Может, в России советской что неладно? Уж и полвека с тех пор отзвенело, как плакат звонко и заледенело завиделся бабке тьмой портянок на теплой ноге, как обещали всё нам яростно-нежно, как стали давать нам всё планово-ясно, и требовать с кожею всё стали на дружеской ноге. Глупая, наверное, эта голова: ищет причины своего износа, понимания своего озноба, а может, и Божьего слова. И смотрит куда-то вперед! хотя наперед, хоть и не позёр, не видит ее взор никакого утешения. Понять бы ей самое себя. Давно бы пора. О чем же еще думать может эта голова? Что она устала, что коммуниз-ма слава и жажда - пустая трата народного мяса, которая никогда не касалась плана. И что свобода, как погода, шлет перистые облака, зовущие открыть молнии ворота; они отворились, и за блеском мрака мрачная пора наступала, наступила, унижений страда пришла, власти громадная стопа придавила полотна, размер столпа, все правды искорежила, и кровь души народа потекла. И вновь свобода, как погода, шлет перистые облака, зовущие открыть молнии ворота... и всё насмешливее шепчутся облака".

Я сидел оцепенев, пока меня не нашло время. Опомнившись, с удивлением взглянул на руку, мелко скребущую гладкую лавку, другая со странным трудом держала карандаш. Листок упал, глаза с недоумением следили за ним, а рука судорожно схватила, смяла его, сунула в карман и, словно ища успокоения, потянулась за автоматом. Жара кочегарки уже угнетала, сушила, витала над моей душевной усталостью, тающей, текущей. Возле двери вспомнил и сказал:

- Будь здорова, Валентина.

Ее голос ответил:

- Буду, заходи.

2

Я смотрел себе под ноги; хрустел снег на все лады, хрустел вчерашним и завтрашним хрустом, а весной дорога будет грязно хрипеть, потом стучать, а грусти нет, только вот злоба почему-то тихонько хлюпает... запретить бы ей... Вместе с чувством пустой радости приближается и вырастает караульное помещение, старое, серое и очень свое. Я остановился, сжег бумажку, нашел ветер и кинул в него пепел. Толкнул дверь с тупым облегчением. Спросил:

- Начкар пришел?

Лейтенант Чичко сидел в своей комнатушке, нетерпеливый. Глаза синеватыми опускающи-мися веками говорят о бессоннице, сапоги блестят, кокарда торчит ровно над носом. Увидев меня, он радостно воскликнул:

- Мальцев! Ну как, была проверка?.. Слава Аллаху! Скажу тебе, нынче не баба попалась, а гнилой стог сена. Все здесь трухлявое... Да что там... Бывало в Москве... Китайцы вот... Устал, Святослав?

Чичко постарался с участием взглянуть на меня. Я не чувствовал ни жалости, ни раздраже-ния, глядя на него; вспомнил почти с грустью лейтенанта, которого убил. А Чичко... Что Чичко?! Работал себе в колхозе, смеялся над людьми, спящими на простынях, по ночам глушил рыбу в ставках соседнего колхоза, мечтал получить паспорт, уйти в город и щелкал пальцем по фотогра-фии Останкинской башни, пока не явился вербовщик в заманчивой лётной форме, с грудью, усыпанной значками, с клейкими словами об училище в Москве, где на гауптвахте сидел Пушкин. Чичко слышал о Пушкине в школе, и ему стало приятно, что можно говорить с лётчиком о человеке с кудряшками на голове, странное лицо которого, он часами рассматривал на обложке учебника. У Чичко стало в груди таинственно. Он закивал головой и развесил уши.

Три года в училище ходил по струнке, печатал шаг, напичканный глупостями о солдате, в первые увольнения слюнявил от восторга к себе и своему мундиру московские мостовые, чтобы в следующие искать укромное парадное, могущее приютить его с бутылкой, прижатой к жадному рту. И явился двухзвездный салага-уставник в часть, чтобы уже через месяц догадаться, что без сержанта он - не лейтенант и не командир взвода. Вот он и выламывается: "Святослав"...

Было скучно слушать его комканые фразы, невольно стеречь телячьи глаза, запачканные тоской. И я уже по привычке стал смотреть поверх головы Чичко на портрет Ленина, взгляд которого упирался сквозь паутину мне прямо в лоб. Часто в ленинской комнате я смотрел на эти глаза, окружающие меня со всех сторон, с четырех стен, независимо от выражения лица смотревшие одинаково; глаза цепкие, не русские, не с лукавинкой, а с мощной хитростью. Я был маленьким перед ними, они напоминали страшный приказ. Очень редко смотрел на них с той жалостью, с какой всматриваются в судьбу крупного неудачника, чаще чувствовал к ним ненавистное мне самому уважение.

- Ладно, - сказал я, - спи, лейтенант, спи, только вот портрет Владимира Ильича стоило бы избавить от пыли, а то, чего доброго, Рубинчик войдет - вряд ли парторг будет доволен,