Литвек - электронная библиотека >> Юлий Исаевич Айхенвальд >> Критика и др. >> Балтрушайтис >> страница 2
приобретает энергию, звучит уверенно и властительно. Рифмы у него – богатые, но не щегольские, и себя напоказ не выставляют. Таким образом, насыщенные содержанием, сборники нашего поэта в то же время исполнены высокого изящества.

А это содержание, насколько оно не теряет от пересказа, от прикосновения прозы, сводится к тому, что жизнь человеческого странника, все эти земные ступени и горные тропы изображены, как борьба между началами цельности и дробности. Земной пилигрим хочет единства, слияния с миром, блаженного «часа полноты»; но, прежде чем он вознесется в эти области великого целого, великого общего, ему суждено жить в дробящих условиях времени и пространства, быть игрой частичности, – вспоминаются слова Тютчева: «игра и жертва жизни частной». При этом жизнь частная, всякие дробления имеют и свое обаяние; и нередко усталому путнику высот хочется спуститься именно в долины, под смиренный кров, хочется малого. Великое не только недоступно – оно и не всегда желанно. Так вот это перемежающееся в человеке земное и горное – оно и составляет одну из основных тем Балтрушайтиса. Глаза его устремлены за круг земной, но и этот последний он проходит внимательно и вдумчиво. Поэт, естественный огнепоклонник, богомолец света, прекрасно и проникновенно славит утро, огненный ливень, световые волны. С того момента, как лучистая заря «стоцветный веер свой раскроет», и до вечера, когда над «развенчанной» землей «скудеет дым кадильниц золотых», до ночи, когда «упадает покров с молчаливого образа вечности» и открываются «скрижали звезд», – все это время странник, шествующий по земным ступеням, следующий «Божьему указу», полон благоговения, принимает, благословляет. История дня – это история вечности. День – прообраз мира, и сознательно прожить один день – это значит испытать все, понять все возможности и дали. Ибо утро, побеждающее хаос, превращает в дорогу все мировые бездорожья, и это оно, когда раздается «ликование кубков заздравных на великом рассветном пиру», – это оно зажигает мое сердце. Да, сердце – от утра, сердце – от солнца. Именно в силу такой родственности, такой однородности солнца и сердца все, что происходит во мне, неразрывно связано с событиями в космосе, – и наоборот. Оттого в полдень, когда еще весела «дорога в гору, к золотой вершине дня», я чувствую прилив гордости, бодрости и сил, и говорит мне поэт:

Мир – ромашка, ты – пчела,
Пусть твоя земная ноша
Будет сладко тяжела.
А когда от утра не остается уж следов, тогда робко сжимается, темнеет и сердце, и я сиротливо познаю, «как в мире сердце наго, как ночь земная тяжела», и спасают меня, зовут меня, смиряют мои вздохи лишь искры звезд, эти «солнечные крохи от пира дня», – эти звезды, вечные вдохновительницы мечтателей, небесные Беатриче земных поэтов и мыслителей.

В Балтрушайтисе ценно, что он чувствует день, реально воспринимает космические явления; они совершаются не безразлично, не незаметно для него. Он видит, действительно видит, как

Сомкнул закат ворота золотые
За шествием ликующего дня,
И тени туч, как витязи святые,
Стоят на страже Божьего огня.
И самого себя он постоянно ощущает непременным участником вселенной. Он живет не в тесном людском жилище; он слышит, как его посох стучит о камень дорожный – в безмолвии мира: со своим посохом не затерялся он в мире, не исчез – живая и необходимая часть целого.

По вселенной проходит поэт свою предназначенную дорогу, пока не кончится дробление, разрозненность, пока он не вольется в святой океан, точно «река, что отхлынула к устью». Трудна эта дорога, тернистый путь отдельной личности, оторвавшейся от мирового единства. Душа человека – «опальная»; Адам – в опале; теперь он, изгнанный из Эдема, из храма, находится только «на паперти земной», и, прежде чем он первый оглашенный, вернется к изгнавшему Отцу, ему надо преодолеть все крутые земные ступени. Не только мифический герой, но и каждый человек – Сизиф: «жил, метался, опыт множил, в тишине, средь шума гроз, и в пустом гаданье дожил до седых волос». Приходится начинать сызнова, изнемогать, падать; но все-таки подъемлешь труд свой малый и, как свечу Страстного четверга или, по сравнению Балтрушайтиса, как вербную свечу, проносишь через мир свою трепетную жизнь. Углубленный смысл получают в устах нашего поэта знаменитые слова Архимеда – Noli tangere circulos meo! [1] Эти circuli. эти круги земные и есть наше жизненное дело: надо их дочертить, надо дослушать вещий звон колоколов, оберечь свое душевное достояние от всяких нападений и падений.

Недаром помянуты здесь геометрические фигуры: есть у Балтрушайтиса мысль о том, что, когда странник приближается к концу своих дорог, он видит пред собою «скал решенные отвесы», и здесь уже, у этой грани, «все в мире ясно, понято, раскрыто; земля и небо – формула, скелет, в котором все исчислено и слито, и прежнего обмана больше нет». Не значит ли это, что у последней черты исчезают обманы природы, вся ее чувственность и краски, и перед нами восстает рисунок мира, его геометрия, его чертеж и схема? Где были картины, там остался только именно рисунок, разрез мироздания; и все определенные живые величины, все качественности бытия заменились бескровными алгебраическими знаками. Слова онемели и распались на мертвые буквы; зато – «все ясно, понято, раскрыто», и Эвклидов ум может найти свое удовлетворение.

До алгебры мира, до схематической обобщенности как бы доходит и философская поэзия Балтрушайтиса; но поэт не Эвклид, и сердце, «невольница алканья», даже здесь, у самого края вселенной, где «скал решенные отвесы» вычерчивают ее предельный рисунок, – это сердце поэта, Орфея, как Орфей на Эвридику, тоскуя, оглядывается назад и молит о жизни, о новом трепете своих горячих биений. И поэт, послушный сердцу, возвращается в жизнь, в качественную природу, к образам и звукам.

Они нужны ему для того, чтобы достойно воспроизвести человеческое восхождение по земным ступеням и до горной тропы. В известном смысле, впрочем, перед лицом смерти говорить о восхождении – бессмысленно: жизнь – это такая лестница, по которой можно только спускаться. Жизнь делает старше, т. е. она знает только одно действие – вычитание. Вот почему «над малою воронкой» ее песочных часов мы стоим затаив дыхание, следим за убылью, за тем, как

Текут, текут песчинки,
В угоду бытию,
Крестины и поминки
Вплетая в нить свою.
Правда, начинаем все мы бодро, «верим в полдень, верим в вёдро, в тишь далеких вечеров; все мы сеем, вверив зною – Божьей прихоти – свой хлеб, и молитвою немою точим серп,