Литвек - электронная библиотека >> Марк Твен >> Классическая проза и др. >> Любопытное приключение >> страница 2
Молодому Уиклоу некоторое время жилось хорошо; он бродил взад и вперед по Бродвею и рассматривал странные северные места. Но затем настала перемена и не к лучшему. Сначала дядя был весел, но вот он начал выказывать беспокойство и печаль; затем сделался брюзгливым и раздражительным, начал говорить о том, что деньги тратятся, а заработать их нет возможности, что „мало и на одного, а не то что на двух“. Раз утром он не пришел к завтраку. Мальчик справился в конторе, и там ему сказали, что он накануне вечером расплатился по счету и уехал в Бостон, как думает конторщик, хотя наверное не знает.

Мальчик остался одиноким и беззащитным. Он не знал, что ему делать, порешил, что лучше всего попробовать отыскать дядю. Он пошел на пароходную пристань, узнал там, что на бывшие у него в кармане деньги он до Бостона не доедет, а мог доехать только до Нового Лондона. Он взял билет до этого порта, решив положиться на Провидение, Которое пошлет ему возможность добраться дальше. Теперь он целые дни и ночи бродит по Новому Лондону, где его, время от времени, Христа рада, наделяют то пощечиной, то щипком. Наконец, он сдался; мужество и надежда покинули его. Если бы можно было бы поступить в рекруты, он был бы страшно благодарен. Если он не может быть солдатом, то нельзя ли его принять барабанщиком. Ах, он готов так тяжело работать, только бы угодить, и был бы так благодарен!

Прекрасно, вот вам история юного Уиклоу, совершенно в таком виде, как он рассказал мне ее, за исключением подробностей. Я сказал:

— Дитя мое, ты теперь среди друзей; не беспокойся больше об этом. — Как сверкнули его глаза! — Я позвал сержанта Рэйбурна, — он из Гарфорда, живет теперь в Гарфорде, может быть, вы знаете его? — и сказал: „Рэйбурн, поместите этого мальчика с музыкантами. Я принимаю его в качестве барабанщика и желаю, чтобы вы смотрели за ним и заботились, чтобы с ним хорошо обращались“.

Этим кончились сношение коменданта крепости с барабанщиком, но юный сирота продолжал лежать у меня на сердце.

Я следил за ним издали, надеясь, что он повеселеет и перестанет грустить. Но нет, дни проходили за днями и не приносили с собой никакой перемены. Он ни с кем не сходился, всегда был рассеян, всегда задумчив; выражение глаз его всегда было грустное. Однажды утром, Рэйбурн просил позволение поговорить со мной наедине.

— Надеюсь, что не обеспокоил вас, сэр, но дело в том, что музыканты в таком тяжелом состоянии, что кому-нибудь необходимо за них вступиться.

— Что же их смущает?

— Юноша Уиклоу, сэр. Музыканты до такой степени возбуждены им, что вы не можете себе представить.

— Хорошо. Продолжайте, продолжайте. Что же он делает?

— Молится, сэр.

— Молится!

— Да, сэр. Музыкантам нет покою от его молитв. Утром он прежде всего принимается за них, в полдень молится, ночью, да ночью, он впадает в них, как одержимый. Спать? Бог с вами, сэр, они не могут спать. Он встает с кровати и как заведет свою молитвенную мельницу, то уж с ним ничего не поделаешь; он начинает с режиссера и молится за него, затем молится за корнетиста, молится за тамбур-мажора и т. д. перебирают всю толпу, давая им всем представление. Он принимает такое участие в этом деле, которое заставляет вас думать, что он лишь кратковременный жилец в этом мире, и что для полного его блаженства на небе ему необходим целый духовой оркестр, который он и вербует себе так усердно. Он вполне мог рассчитывать на то, что они будут играть национальные песни в таком именно духе, какой там требуется. Поверите ли, сэр, бросание в него сапогами не производит на него никакого впечатления! Там очень темно, да к тому же он не молится в открытую, а становится на колени за большим барабаном, так что ему все равно. Когда они закидывают его сапогами, он не шевелится, продолжая тихо ворковать; как будто они ему аплодируют. Они кричат на него: „О, перестань! Дай нам отдохнуть! Застрелить его! О, поди прогуляйся!“ и т. п. Но что толку? Его ничем не проймешь. Он и внимание не обращает.

После небольшой паузы:

— Добрый, маленький дурачок: утром собирает всю эту груду сапог, сортирует их по принадлежности и ставит каждую пару у кровати их обладателя. Ему так много пришлось возиться с ними, что теперь он знает всякую пару наизусть и может рассортировать их с закрытыми глазами.

После нового молчания, которое я умышленно не прерывал:

— Но самое скверное то, что, окончив свои молитвы (если только можно когда-либо считать их оконченными), он встает и начинает петь. Ну, вы ведь знаете, что у него за медовый голосок, когда он разговаривает, вы знаете, что этим голоском он может заставить самую закоренелую собаку подползти к нему от самой двери и лизать ему руки; но даю вам мое слово, сэр, что он не может сравниться с его пением. Звуки флейты грубы в сравнении с пением этого мальчика. О, он воркует так нежно, так тихо, сладостно в темноте, что вам кажется, что вы на небе.

— Что же тут такого „скверного?“

— А! В том-то и дело, сэр. Когда вы слышите, как он поет:

Я бедный, несчастный, слепой,
„Когда вы слышите, как он поет это, вы все забываете и глаза ваши наполняются слезами. Нужды нет до того, что он поет, пение его преследует вас до самого вашего дома, глубоко проникает в ваше жилище, преследует вас все время. Когда вы слышите, как он поет:

Полное страха, греха и печали дитя,
Не жди до завтра, сегодня умри,
Не грусти о той любви,
Которая свыше… и т. д.
— Человек чувствует себя нечестивейшим, неблагодарнейшим животным в мире. А когда он поет им о родном крове, о матери, о детстве, о старых воспоминаниях, о прошедших вещах, о старых друзьях, умерших и уехавших, вы начинаете чувствовать, что во всю свою жизнь вы только и делали, что любили и теряли, и как прекрасно, как божественно слушать это, сэр. Но, Боже, Боже, что это за мучение! Толпа — ну, одним словом, все они плачут, всякая бестия из них воет и даже не старается скрыть этого. И вся ватага, которая только-что забрасывала сапогами этого мальчика, теперь вся сразу бросается на него в темноте и начинает ласкать его. Да, сэр, они это делают, они жмутся к нему, называют его ласкательными именами, просят у него прощенья. И если бы в это время целый полк вздумал дотронуться до волоса на голове этого поросенка, то они бросились бы на этот полк, бросились бы даже на целый корпус.

Новая пауза.

— Это все? — спросил я.

— Да, сэр.

— Хорошо, но в чем же жалоба? Чего они хотят?

— Чего хотят? Бог с вами, сэр, они просят вас запретить ему петь.

— Что за мысль! Вы же говорите, что его пение божественно.

— Вот в том-то и дело. Оно