Литвек - электронная библиотека >> Хулио Кортасар >> Проза >> Кикладский идол >> страница 2
что тесная близость с одним из таких следов способна отчуждать, изменять время и пространство, открыть брешь, чтобы проникнуть в... Сомоса никогда не использовал таких выражений; он всегда говорил неким языком, как бы что-то подразумевавшим и заклинавшим из глубины несовместимого. Тогда он уже начал неумело вытесывать копии статуэтки; Морану удалось увидеть первую из них перед тем, как Сомоса уехал из Парижа, и он выслушал с дружеской вежливостью затверженные общие места о повторении жестов и обстоятельств как пути к высвобождению, об уверенности Сомосы, что его упрямое приближение в конце концов отождествит его с первоначальной структурой в наложении, которое будет больше, чем наложением, то будет уже не двойственностью, а слиянием, первичным контактом (он говорил не такими словами, но Моран должен был перевести их каким-то образом, когда позже воспроизводил их для Терезы). Контактом, который, как только что сказал Сомоса, произошел сорок восемь часов назад, в ночь июньского солнцестояния.

— Да, — признал Моран, закуривая следующую сигарету. — Но мне хотелось бы, чтобы ты объяснил, почему ты так уверен, что... ну, что дошел до конца.

— Объяснить... Но разве ты не видишь?

Он снова протягивал руку к воздушному замку, к углу мастерской, описывал дугу, включавшую потолок и статуэтку на тонкой мраморной колонне, в конусе яркого света от рефлектора. Моран не к месту вспомнил, как Тереза пересекла границу, спрятав статуэтку внутри игрушечной собаки, сделанной Маркосом в подвале Плакки.

— Иначе и быть не могло, — сказал Сомоса почти по-детски. — С каждой новой копией я подходил все ближе. Формы узнавали меня. Я хочу сказать, что... А, мне пришлось бы объяснять это несколько дней подряд... и абсурд в том, что здесь все входит в... Но когда это так...

Взмахи руки подчеркивали «здесь», «это».

— Ты и вправду стал заправским скульптором, — сказал Моран, слыша свои слова и понимая их глупость. — Две последние копии — это совершенство. Если ты когда-нибудь одолжишь мне статуэтку, я не смогу определить, дал ли ты мне оригинал.

— Я тебе никогда ее не дам, — сказал Сомоса просто. — И не думай, я не забыл, что она принадлежит обоим. Но я не дам тебе ее никогда. Единственное, что мне хотелось бы, — чтобы Тереза и ты последовали за мной, чтобы вы были со мной вместе. Да, мне хотелось бы, чтобы вы были со мной в ту ночь, когда я дошел до конца.

Впервые почти за два года Моран услышал, как он упомянул Терезу, словно до этого момента она была для него мертва, но то, как он произнес имя Терезы, прозвучало непоправимо по-прежнему, это была Греция тем утром, когда они спускались на пляж. Бедный Сомоса. Все еще. Бедный безумец. Но еще более странно было задать себе вопрос, почему в последний момент, перед тем как сесть в машину после звонка Сомосы, он ощутил некую потребность позвонить Терезе на работу и попросить ее позже подъехать к ним в мастерскую. Надо было бы спросить себя, знать, что думала Тереза, слушая его объяснения, как добраться до одинокого дома на холме. Чтобы Тереза повторила в точности все, что он ей сказал, слово в слово. Моран молча проклял эту свою систематическую манию заново воссоздавать жизнь, словно он реставрировал греческую вазу в музее, тщательно соединяя крохотные кусочки, и голос Сомосы смешивался с движениями его рук, которые тоже словно брали один за другим кусочки воздуха, творили прозрачную вазу, его руки, показывавшие на статуэтку, заставляя Морана вновь, против воли, смотреть на это белое лунное тело насекомого — предшественника всякой истории, созданного в невообразимых обстоятельствах кем-то невообразимо далеким, тысячи лет назад, но только еще раньше, в головокружительной дали, где был животный крик, прыжок, растительные ритуалы, чередовавшиеся с приливами, и сизигиями, и периодами течки, и неуклюжими церемониями умиротворения божеств, невыразительное лицо, где только линия носа разбивала его слепое зеркало, полное непереносимой напряженности, едва намеченные груди, руки, прижатые к животу, треугольником сходившему вниз, идол изначальных времен, первобытного ужаса священных ритуалов, каменного топора для жертвоприношений на алтарях, сложенных на вершинах холмов. Не хватало еще, чтобы он тоже стал слабоумным, словно профессии археолога было ему недостаточно.

— Пожалуйста, — сказал Моран, — ты не мог бы очень постараться и объяснить мне, хотя и считаешь, что ничего этого объяснить нельзя. В сущности, я знаю только одно: что ты все эти месяцы вытесывал копии и что две ночи назад...

— Это так просто, — сказал Сомоса. — Я всегда чувствовал, что кожа все еще находится в контакте с тем, иным. Но надо было отойти назад за пять тысяч лет, пройденных неверными путями. Любопытно, что виновны в этой ошибке они сами, потомки эгейцев. Но сейчас все это не важно. Смотри, это так.

Стоя рядом с идолом, он поднял руку и осторожно положил ее на груди и живот. Другая рука гладила шею, поднималась к несуществующему рту статуи, и Моран слышал, как Сомоса говорил глухим, бесцветным голосом, словно говорили его руки или этот несуществующий рот, ведя рассказ об охоте в задымленных пещерах, о загнанных оленях, об имени, которое надо было произнести лишь потом, о кольцах синего жира, об игре в двойные реки, о детстве Поока, о шествии к западным ступеням и высотам, тонувшим в зловещих сумерках. Он спросил себя, не успеет ли, позвонив по телефону, когда Сомоса отвлечется, предупредить Терезу, чтобы она привезла доктора Верне. Но Тереза уже должна была находиться в пути, и на обрыве скал, под которыми ревела Многоликая, вождь зеленых отпиливал левый рог самого великолепного самца и протягивал его вождю тех, кто сторожит соль, чтобы возобновить пакт с Гагесой.

— Послушай, дай мне вздохнуть, — сказал Моран, вставая и делая шаг вперед. — Это потрясающе, и потом, у меня страшная жажда. Давай что-нибудь выпьем, я могу сходить за...

— Виски вон там, — сказал Сомоса, медленно отнимая руки от статуи. — Я не буду пить, я должен поститься перед жертвоприношением.

— Жаль, — сказал Моран, отыскивая бутылку. — Не люблю пить один. Какое жертвоприношение?

Он налил себе стакан до краев.

— Жертвоприношение единения, если говорить твоими словами. Ты не слышишь? Двойная флейта, как у той статуэтки, которую мы видели в афинском музее. Звук жизни слева, звук раздора — справа. Раздор — это тоже жизнь для Гагесы, но когда совершается жертвоприношение, флейтисты перестают дуть в правую тростинку и слышится только свист новой жизни, пьющей пролитую кровь. Флейтисты наполняют рот кровью и продувают ее сквозь левую тростинку, и я обмажу кровью ее лицо, видишь, вот так, и из-под крови у нее проступят глаза и рот.

— Оставь