Литвек - электронная библиотека >> Вера Федоровна Панова >> Советская проза >> Из письма >> страница 2
все страдания, выпавшие на их долю.

У них очень привлекательные женщины. У них красивы даже не очень красивые женщины. В гостинице «Минерва» была уборщица. Высокая, худая, уже не молоденькая. И вовсе не красивая. Но с такими огненными, говорящими глазами на оживленном смуглом лице, ничем не подкрашенном, не украшенном. С такой грацией движений, с глубинным горячим голосом. В мягких разношенных туфлях на длинных, смуглых, прекрасных босых ногах шла она по коридору, как королева; неподражаемо подбоченясь, роняла в лестничную клетку: «Марчелло!» — «Ге!» — лениво отзывался снизу некто, шаркающий щеткой по башмакам в утренней тиши… Она была прекрасна. Знала ли она об этом? Должно быть, да: она была так уверена в себе и неподдельно доброжелательна.

Очень миловидна была хозяйка траттории, где мы однажды ужинали. Пышная и томная, она ходила откинувшись назад, тяжело ступая, — она ждала ребенка. На ней было множество дешевых блестящих украшений — в ушах, на руках, на вязаной кофте, она сверкала и переливалась при каждом движении, а лицо было мягкое, девичье, задумчивое, с мягкими карими глазами, волосы целомудренно причесаны на прямой пробор, и взгляд далекий, обращенный в себя… Мы зашли в эту тратторию вместе с польскими делегатами конгресса. Шли гуськом по выщербленным тротуарам, узкими флорентийскими улицами, старые каменные дома стоят по сторонам улиц сплошной стеной, мы касались их плечами, проходя, — такие там узкие тротуары. Дождь моросил, фонари горели редко. А в маленькой траттории было светло, опрятно побелено, тепло от большой плиты, на которой готовились кушанья.

Хозяйка отвела нас в боковую отдельную комнатку, обмахнула стол салфеткой, принесла меню, кликнула официанта.

Человек средних лет, в белой куртке, расставил посуду и откупорил бутылку вина в соломенной плетушке. Пока за нашим столом шла громогласная славянская беседа с взрывами хохота, этот человек проворно и бесшумно протискивался между стеной и спинками наших стульев, разносил тарелки с макаронами и овощами, резал сыр, и его спокойно-добродушная улыбка не привлекала особого нашего внимания — мы уже привыкли, что итальянцы вообще добродушны и охотно улыбаются… Как вдруг он обратился к тому нашему товарищу, который свободно говорит по-итальянски и служил в нашей компании переводчиком, и заговорил быстро, таинственно и страстно. Что-то он рассказывал, двигая руками и бровями, поводя плечами, а мы слушали не понимая и удивлялись его возбуждению.

Когда он замолчал, наш товарищ нам перевел, что этот официант воевал когда-то в России и в Польше, испытал всё, что положено испытать рядовому солдату армии, разбитой на чужой земле, за тысячи километров от родного дома: попал в плен, после возвращения мыкался и нищенствовал с семьей много лет, — «сейчас вот служу, как видите…» Он уловил в нашем разговоре русские и польские слова, которые слышал когда-то. Он хотел бы пожать нам руки, и чтобы мы забыли, как он шел с автоматом в наши страны, он шел и плакал, ему вовсе не хотелось воевать, честное слово. И семья плакала и говорила — куда ты идешь?

— О, какая была зима, синьоры, какая немилосердная зима…

О, та зима! Он сказал, и меня пронзила та железная стужа. И, словно это было вчера, вспомнился поезд, отходивший в декабрьский вечер сорок первого года от станции Знаменской. Впотьмах, на ледяном ветру, ожесточенный холодом и горем, лез в теплушки народ. Совал мешки, совал плачущих детей. В той теплушке, куда попала я, горел фонарь на стенке и ехали четыре итальянских солдата. Не сговариваясь, люди сворачивали подальше от них, сбивались в кучу в другой половине, не в той, где ехали неприятели, захватчики; и те остались окруженные пустотой, изолированные, вроде бы на сцене перед публикой. Трое из них стояли, прислонясь к стенке, выбивая ногами дробь. Четвертый сидел, съежившись, пряча лицо. Шинели на них были тонкие, мятые, бог знает из чего. Ботиночки под стать — в тридцатиградусный мороз ботиночки — и жалкие обмотки. Головы они закутали каким-то тряпьем, кто на манер капюшона, кто на манер чалмы. Из тряпья торчали посиневшие носы. Народ рассматривал их со вниманием. Переговаривался:

— Немцы, небось, не так одеты.

— А як же. В валенки пообувалысь.

— А эти, значит, и так хороши.

— Эти и так хороши.

Скрипя и лязгая, тащился поезд. От людских дыханий вагонные стенки обросли инеем, как белым плюшем. Шатался в фонаре огонек. Женщины, сидя на своих сундучках, молча и скорбно качали детей на расставленных коленях… Вдруг слышим: поет кто-то. И не один голос, а несколько. И не по-нашему поют. Не поверилось даже: это полузамерзшие итальянцы пели. Грустно им, что ли, стало до невозможности, вспомнилось ли что-то, что, кроме как пением, ничем нельзя выразить? Каждый пел свое, для себя, для своей души; насколько можно было расслышать — хорошо пел, со знанием дела. И так странны были эти фигуры с нелепо укутанными головами, с руками, судорожно засунутыми в рукава шинелей, с тонкими ногами, выбивающими дробь, — поющие что-то сладостное и высокое в заиндевелой теплушке, которая везла их куда? — скорее в смерть, чем в жизнь. Скорее всего в смерть.

Я это вспомнила, глядя на официанта в флорентийской траттории.

Еще вспомнилось, что рассказывали сагайдацкие женщины в сорок третьем году, во время великого разгрома вражеских войск на Волге: как шли через Украину, пробираясь на родину, итальянские солдаты. Проваливались в снег, просили хлеба по дворам.

— Почему думаете, что на родину?

— Кажуть — до дому. Та й видно: ни оружия у них, ничого. Як слипцы. Пишки тикають. Пытаем — видкиля? Кажуть — Сталинград.

— А не румыны? Куда ж пешком до Италии.

— Кажуть — итальяно. Мы показываем — дуже вам далеко идти. Показывають — байдуже, дойдем. Смиються. А сами — боже ж мий! — аж сини з холоду. Аж чорни.

Это было за полгода до падения Муссолини. Итальянская армия кончала свой путь сквозь русские метели и огонь «катюш».

— Пытае — як тебе звуть. Ну, Мария, кажу. Вин каже — це гарно. У него, каже, там в Италии теж Мария…

И святые наши бабы выносили из хаты хлеб, совали черномазому дезертиру: на, поишь, чого с тобой робить, иди вже до дому!

Мы подняли рюмки и чокнулись с официантом за то, чтобы с нами этого никогда больше не случилось.

Чтобы мирно колосились поля, наши и ваши. Чтобы впредь и вечно мы приезжали друг к другу только знакомиться и глядеть — что у вас хорошего? а что у вас? — да толковать о таких материях, как книги, кино, телевидение… Чтобы для жизни, а не для смерти рожали детей ваши и наши Марии…

1962

Комментарий

Впервые: Нева. 1962. № 12.