Литвек - электронная библиотека >> Глеб Иванович Успенский >> Классическая проза и др. >> Больная совесть >> страница 7
Наполеона четвертого – никто не будет![5] – говорит знакомый мне сапожник (извините, что примеры всё простонародные) и показывает на пальцах четыре. – Вот! больше никого». – «А такой-то принц?» Сапожник молча черкает пальцем по горлу. «А этот?» Сапожник повторяет тот же жест снимания с плеч головы… «Да почему же именно Наполеон?» – «Потому что при Наполеоне я имел пять тысяч франков доходу…» – «Больше ничего?» – «Чего вы хотите? Больше ничего (показывает опять четыре пальца). Вот! – и больше никто!» А вот другой простолюдин, попросту мужик заграничный (опять извините!), он живет одиннадцать лет в Париже и – поверит ли кто? – не знает, где Нотр-Дам, Булонский лес[6]… он даже не разбирает, что будет – республика ли или империя: ему бы только получать аккуратно, что ему следует, аккуратно класть в банк и лелеять мечту о собственном отеле в провинции, чтобы получать и класть. Кроме лестницы с нумерами по бокам, откуда он получает франки, кроме метлы, щетки, сапог, тазов и рукомойников, он не знает ничего – и совершенно весел на этой лестнице. Жестами решает он все вопросы, посторонние копейке. – Что такое любовь? – Жест простой и ясный. – Что такое женщина? – Опять жест, и т. д. Он так верит, что, кроме копейки, все остальное вздор, так спокоен за свою философию, что на его довольное и веселое лицо завидно смотреть. А настоящий, основательный, до последнего слова, до последней точки доведенный разврат и неразлучный с ним разлагающий «запах» денег, золота, запах, которого я никогда не ощущал, например, на Невском… А бедность, которая тут же, в двух шагах от залитых золотом бульваров и кафе, – бедность, которая угрюмо «терпит» свою долю, словно в насмешку обставленную какими-то якобы удобствами… Бедность эта терпит какой-то якобы обед в кафе, освещенном газом, пьет какое-то якобы вино, такого же самого цвета и названия, что и у президента республики; будто бы весело проводит вечера, часы отдыха на пятикопеечных балах, танцуя с своими дамами, которые будто бы одеты совершенно прилично, хоть иной раз при хорошем взмахе юбки кверху оказывается, что, кроме ботинок да того, что надето сверху, – все остальное в отсутствии. Сколько нужно этому бедняку иметь уменья притворяться, что он не замечает, как его якобы подруга того и гляди уйдет за золотом каких-то пьяных франтов, явившихся на пятикопеечном балу с целью охоты на «дичь» женского пола. Как мало этой дичи, однако! Все обстрелено и видало виды, все чувствует большой аппетит к чужому золоту… Да, цветов и ягод современного порядка много, и любоваться ими долгое время решительно невозможно, вот почему я и почувствовал, что пора собираться домой, и, не откладывая дела в долгий ящик, собрался чуть ли не на следующий день и уехал… Много хорошего и дурного видел я в чужом городе и равно благодарен ему как за то, так и за другое, да, даже и за другое, потому что если я человек, действительно любящий человека, то, видя перед собою «настоящее» положение дела, я могу еще более укрепить мою любовь, верить, что она нужна… И, кроме того, что значат эти бесчисленные следы пуль[7], которыми прострелены зеркальные стекла, исцарапаны фасады дворцов, церквей, изборождены монументы, арки?.. Глядя на эти бесчисленные белые кружки с темным ободком дыма кругом, невольно представляешь себе, что в этих улицах и переулках находилась какая-то беснующаяся, сумасшедшая толпа, которая хотела, повидимому, разбросать, спихнуть, разрушить все, что есть кругом. Чем виноваты, например, эти каменные триумфальные вороты, на которых изображены аллегорические фигуры царей, голых воинов, игрушечного вида и задора лошади, колесницы и т. д. Чем виноваты эти ничтожные воротцы? А между тем они сплошь, сверху донизу, исщелканы пулями, отбившими носы у древних царей, хвосты у лошадей и т. д. Очевидно, что здесь бился и метался какой-то обезумевший человек, и этот-то человек – тот самый, который задохнулся от крепкого букета вышеупомянутых цветов… Тут, в толпе этих сумасшедших, вышедших из терпения, был, наверное, и лакей, которому надоела метла и лестница, тут и камелия, которая могла бы и хотела быть матерью, сестрой, женой и которая зла на порядки, не давшие ей ни того, ни другого, ни третьего… Тут был, наверно, и бедняк, которому надоели якобы обеды, якобы жены, якобы семья и который мстил за невозможность иметь это в настоящем виде и смысле, мстил как сумасшедший, ломая и разрушая все, что ни попадется под руку…

Глядя на эти пули, невольно думаешь и убеждаешься, что всему этому, пораженному старыми порядками, вконец ими испорченному народу жить так дальше нельзя, что ему не только скучно так, как скучно вам, постороннему зрителю, – а просто нельзя, невозможно дольше жить, и, веря в правду явления, вы надеетесь, что действительно так продолжаться дольше не может… Уезжая, я думал, что все будет лучше, правдивей, умней… Как же не благодарить за это чужую сторону!.. С этим хорошим ощущением я возвращаюсь назад и дня через два снова вижу Петербург…

В тот же вечер в беседе с приятелями я слышу и от соотечественника моего тоже, что «так жить нельзя». Картину он нарисовал при этом раздирающую; материалу для того, чтобы нарисовать картину раздирающую, у приятеля были полны руки. Но потом как-то так вышло, что в тот же вечер тот же самый приятель мой нарисовал и другую картину, умилительную, с блестящим будущим, ибо и для этой картины материалу тоже у него оказалось в руках довольно много. И обе картины были как будто справедливы… И вот, с легкой руки этого приятеля – пошли мне встречаться коммунары с возможностью довольствоваться и философией копейки серебром, пошли ретрограды, думающие в глубине души, что им бы следовало быть либералами, и либералы, которые, быть может, в сущности и не либералы… Потянулось, словом, что-то вроде ни да ни нет, ни два ни полтора, ни тпру ни ну…

Стало мне скучно.

Поехал я в деревню к приятелю. Здесь, правда, есть кое-что «настоящее», поучиться кое-чему можно, но и сюда уже проникает нравственное «ни да ни нет»… Встретил я здесь пьяного мужика, возвращавшегося с бабой из соседнего села. Баба не давала ему денег на водку; он пристал ко мне и, чтобы угодить, прочитал мне апостол (очень искусно) собственного сочинения, смотря в ладони, как в книгу, – но такого содержания, что баба ушла прочь, плюнув и обругав мужа «безбожником» и проклятым. И действительно, мужик был безбожник, если только чтение (которого я привести не могу) – собственное его изобретение… Ему все трын-трава до такой степени, что я долгое время не мог опомниться и не замечал, что он уже давно ждет «награды». «Станови, что ли, – говорил мужик. – Али не уважил? Хошь пива… Ей-ей, последние