Литвек - электронная библиотека >> Сусана Фортес >> Исторический детектив >> Кватроченто >> страница 2
летела пыль, запах пота смешивался с испарениями лаков и растворителей — и вдруг ярчайшее голубое пламя сварки возвращало меня из мира грез к действительности.

В окно архива было видно, как платаны на Вьяле делла Джоване Италия время от времени освещаются огнем светофоров. Все мои душевные силы уходили на расследование, на бумаги, которые я держала в руках. «Факты разрозненны, а значит, интерпретация целиком зависит от меня. Страшная ответственность», — думала я. И я принялась распутывать эту историю с жаром, который присущ разве что любви, зная, что потом придет ощущение полного погружения в чужую жизнь, участия в делах пятисотлетней давности. Возможно, обилие неблаговидных поступков было оборотной стороной такого скопления первоклассных мастеров, как во Флоренции; но мне и в голову не могло прийти, что среди этой праздничной утопии, воскрешающей атмосферу эпохи Ренессанса, я встречу персонажей, которым место в зале ужасов музея восковых фигур.

В том, что мои труды приняли иное направление, не последнюю роль сыграла находка неизвестного мне поначалу источника. Речь идет о бумагах Пьерпаоло Мазони: художник делал заметки обо всем увиденном и сопровождал их набросками. Девять тетрадок многие годы пылились на чердаке архива, никому не ведомые. Приложив немало усилий, я все же получила их в руки — благодаря связям моего научного руководителя с Национальным управлением по делам художественного наследия.

То были не толстые тетради, а небольшие книжечки карманного формата (quadernini), по размерам чуть больше колоды карт, в переплете из телячьей кожи. Они закрывались при помощи веревочной петли и деревянной застежки — точь-в-точь как мое ирландское пальто, висевшее на вешалке у входа в читальный зал. Каждое утро художник прилаживал книжечку на пояс и выходил из дома, готовый внимательно записывать и зарисовывать все увиденное, словно какой-нибудь сегодняшний репортер, который с камерой на плече, в перемазанных грязью ботинках стоит посреди руин разбомбленного города и пишет что-то в пропитанном потом блокноте, вынутом из заднего кармана брюк.

Я представляла себе, как Лупетто шагает по вымощенным булыжником улицам, молчаливый, как вечно ходившая за ним собака, как он скупым движением забрасывает на плечо складку плаща, идет мимо закрытых дверей, порой останавливается около портика, чтобы зарисовать горгулий на крыше с хищными, вселяющими ужас мордами, или смотрит на Флоренцию с высоты городских стен, погруженный в свои мысли, внимательный, точно энтомолог перед муравейником.

Именно эта всеобъемлющая наблюдательность, этот пристальный интерес к миру и были главным, что я вынесла из записок Лупетто. Он заразил этим кое-кого из своих современников, а также из художников младшего поколения — например, самого Леонардо да Винчи. Тот был четырнадцатилетним учеником, когда они познакомились в мастерской Андреа Верроккьо, и вскоре стал одним из самых горячих поклонников Лупетто. «Запечатлеть человека в момент чихания, толщину капли крови, изучать лица людей, пока не научишься читать на них усталость, гордыню, похоть… изобразить бороздки на нёбе у собаки», — писал он. Я подумала: «Вот что значит настоящий художник — в своей пытливости он готов, если нужно, просунуть руку в пасть хищному зверю».

Помимо размышлений такого рода в тетрадях встречались кулинарные рецепты, счета, списки будущих покупок, разные указания и даже рифмованные строки — они были призваны высвободить демонов, снедавших художника изнутри. Но иногда в записи ударом топора прорывалась политическая действительность — например, 26 апреля 1478 года, за несколько часов до того, как живописец навсегда ушел в царство сумерек.

То было последнее воскресенье апреля. Повсюду еще витал дух недавней Пасхи. Я представляла себе залитую солнечным сиянием тихую площадь. От чтения дневников Лупетто кружилась голова, словно я перегнулась через ограду смотровой площадки на городской стене: бездонная голубизна неба, купол Санта-Мария дель Фьоре, величественно сверкающий под лучами солнца, голоса горожан, собравшихся к полудню на виа Мартелли, дабы присутствовать на обедне. И кто мог знать, что через считаные минуты, в самый разгар мессы, когда священник поднимал чашу перед главным алтарем, таинство обернется жуткой резней и нефы собора будут залиты кровью, завалены трепещущими внутренностями?


Хотя поля тетрадок были очень узкими, кое-где попадались обрубленные фразы, написанные чернилами потемнее. Я вновь и вновь перечитывала записи, стараясь уловить малейшие подробности, которые помогут в моем деле: выведенные дрожащей рукой слова, уходящие вниз строки, оборванные предложения — любые характерные детали. Чем ближе к смерти, тем ярче становились описания у Лупетто. В пещерном полумраке собора все должно было казаться отрывочным и нечетким, словно отраженным в осколках зеркала, — и именно так все виделось мне, когда я читала эти старые пергаменты: белое сияние свечей, лицо человека в боковом нефе, его ошеломленный взгляд, словно глаза поймали нечто ужасное перед тем, как остекленеть, предсмертные хрипы, испуганная беготня… И среди этого переполоха вдруг возник монах, выйдя из-за исповедальни: лицо до самого носа как маской, желтым платком, рукава черной саржевой рясы по локоть перепачканы в крови, точно одежда мясника.

Собор обратился в ад. Повсюду слышались крики, храм до самого фундамента сотрясался от беспорядочного топота людей, в панике устремившихся к выходу. Смятение было беспримерным, и некоторым даже показалось, будто купол работы Брунеллески прямо сейчас рухнет на них. Бежали все: политики, соборные каноники, высоко поднимавшие полы своих одеяний, послы, простые прихожане — мужчины, женщины и дети. Ужас объял людей. Кто-то сказал тогда, что кровь флорентийцев оказалась не красной, но черной, и что праведнику лучше вырвать себе глаза, чем видеть такое.

Чем дальше я углублялась в записи, тем сильнее становилось неясное чувство, выходившее далеко за пределы чисто академического интереса к теме: некая болезненная брезгливость, которая лишь подстегивала мое любопытство. Если верить Лупетто, известие о покушении на Медичи отравило воздух во Флоренции, налетело порывом бури, которая обрушивается на город, точно Божья кара, опрокидывает навесы торговцев, срывает флаги, наполняет узкие улочки разноголосыми воплями. Эти события, названные историками заговором Пацци — по имени семейства, сыгравшего решающую роль, — были знакомы мне, как и любому исследователю эпохи Возрождения. Но от изобилия гнусных подробностей меня, признаюсь, затошнило.