Литвек - электронная библиотека >> Джоан Дидион >> Современная проза >> Синие ночи >> страница 2
купила, не в ее вкусе, типичное стремление ребенка дистанцироваться от взрослых; дети всегда уверены, что им необходима эта дистанция), снаружи, у самых дверей веранды, рос куст стефанотиса. Выходя, я всякий раз задевала рукой его восковые цветы. Там же ютились лаванда и мята, лохматые заросли мяты, вспоенной вечно подтекавшей из наружного крана водой. В то лето, когда мы въехали в этот дом, Кинтане предстояло пойти в седьмой класс школы, которая тогда еще носила название Уэстлейкской женской гимназии в Холмби-Хиллз. Кажется, будто это было вчера. Когда мы оттуда выехали, она заканчивала Барнард-колледж. Кажется, что и это было вчера. К тому моменту и стефанотис, и мята погибли по воле будущего владельца, который потребовал, чтобы перед продажей мы извели термитов, обработав дом фтористым сульфурилом и хлорпикрином. Примечательно, что, внося задаток, означенный будущий владелец передал через своего агента (очевидно, опасаясь, как бы мы не передумали продавать), что его особенно прельщает наш сад, где он хотел бы когда-нибудь выдать свою дочь замуж. Это было недели за две до того, как он потребовал обработать дом фтористым сульфурилом, уничтожившим стефанотис и мяту, а заодно и розовую магнолию, которой двенадцатилетняя девочка, не упускавшая случая подтрунить над родительским представлением об американской мечте, много лет любовалась из окон собственной гостиной на втором этаже. Я была уверена, что термиты туда вернутся. А вот розовая магнолия — никогда.

Продав дом, мы переехали в Нью-Йорк.

Где вообще-то я уже жила раньше — с двадцати одного, когда, окончив отделение английской литературы в Беркли, начала работать в журнале Vogue (настолько не понимая, куда попала, что, когда в отделе кадров компании «Конде Наст» меня спросили, какими языками свободно владею, ответила: «Среднеанглийским») до двадцати восьми, то есть до замужества.

И где жила потом начиная с 1988-го.

Тогда почему же я написала в начале, что большая часть времени, о котором хочу рассказать, прошла в Калифорнии?

Почему вдруг почувствовала себя предательницей, когда обменивала калифорнийские водительские права на нью-йоркские? Разве это не пустая формальность? Подошел очередной день рождения, пришло время обновить права — какая разница, где это делать? Ну будет на новой корочке новый номер, а не тот, который получила в пятнадцать с половиной лет в штате Калифорния, делов-то. Не говоря о том, что те права были с ошибкой. О которой я знала. В графе «рост» стояло «5,2 фута[2]». Хотя мой рост (максимальный, на пике физической формы, до того как старость укоротила меня почти на полдюйма) всегда был 5,1 ¾.

Почему я так расклеилась из-за прав?

Что это было на самом деле?

Страх, что расставаясь с калифорнийскими правами, прощаюсь с юностью? Что больше никогда не вернусь в свои пятнадцать с половиной лет?

А разве мне хотелось вернуться?

Или история с правами всего лишь пример «очевидной неадекватности реакции пациента на события»?

Я взяла фразу «очевидная неадекватность реакции пациента на события» в кавычки, потому что фраза принадлежит не мне.

Карл Меннингер использует ее в книге «Война с собой», описывая склонность некоторых людей слишком остро реагировать на события, которые большинству из нас кажутся обыденными, даже предсказуемыми. Эта склонность, по утверждению автора (между прочим, доктора медицинских наук), нередко встречается у самоубийц. Он приводит в пример девушку, впавшую в депрессию и покончившую с собой из-за неудачной стрижки. Пишет о мужчине, который свел счеты с жизнью, когда ему запретили играть в гольф, и о ребенке, совершившем самоубийство после смерти любимой канарейки, и о женщине, наложившей на себя руки из-за опоздания на два поезда.

Заметьте: не на один поезд — на два.

Вдумайтесь.

Как много обстоятельств должно было сойтись, чтобы не оставить этой женщине шансов.

«В каждом из этих случаев, — поясняет Меннингер, — ценность прически, гольфа и канарейки была сильно завышена: предметы стали объектом столь глубокой эмоциональной привязанности, что их потеря (или всего лишь угроза их потерять) привела к фатальным последствиям».

Вообще-то не нужно быть доктором медицинских наук, чтобы до этого додуматься.

Интересно другое: почему ценность прически, гольфа и канарейки (не говоря уж о втором из двух пропущенных поездов) оказалась настолько завышенной? Меннингер и сам хотел бы это понять. «Откуда берутся эти непомерные сверхожидания и завышенные оценки?» — вопрошает он. Но тем и ограничивается, очевидно, сочтя, что ответ содержится в самом вопросе. Или решив, что его дело — обозначить проблему, а над разгадкой пусть бьются теоретики психоанализа. Неужели я и впрямь испытывала столь «глубокую эмоциональную привязанность» к своим калифорнийским правам, что их потеря могла привести к «фатальным последствиям»?

Неужели всерьез считала замену одних прав на другие — потерей?

Страдала в разлуке?

И чтобы покончить с темой «глубокой эмоциональной привязанности»…

В последний раз я видела наш брентвудский дом, пока он еще был нашим, в тот день, когда здоровенная фура увозила в Нью-Йорк все, что мы на тот момент нажили, включая универсал «вольво». Мы стояли на крыльце, глядя ей вслед, а потом, когда фура скрылась за поворотом на улицу Мальборо, прошли через опустевшие комнаты на веранду для символического прощания. Грусть расставания была изрядно отравлена всепроникающей вонью фтористого сульфурила и видом горстки мертвой листвы на месте, где еще недавно росли розовая магнолия и стефанотис. Даже в Нью-Йорке каждая распакованная коробка обдавала меня сульфуриловым душком. Когда в свой следующий приезд в Лос-Анджелес я решила проехать мимо нашего теперь уже бывшего дома, его не оказалось — снесли, чтобы через год-другой возвести новый, чуть побольше размером (за счет комнаты над гаражом и слегка расширенной кухни, хотя и на старой даже с концертным роялем «Чикеринг» было вполне просторно), но без нарочитой традиционности предшественника. Еще сколько-то лет спустя в одном из книжных магазинов Вашингтона ко мне подошла дочь нынешнего владельца дома — та самая, которую он мечтал выдать замуж в нашем саду. Она училась в одном из вашингтонских университетов (то ли Джорджтаунском, то ли Джорджа Вашингтона), а я приехала на встречу с читателями в магазине «Политика и проза». Она представилась. Сказала, что выросла в «моем» доме. «Заблуждаетесь», — хотела ответить я. Но сдержалась.

Про Нью-Йорк Джон всегда говорил, что мы в него «возвратились».

А я нет.

Для меня Брентвуд-парк был