Литвек - электронная библиотека >> Виктор Флегонтович Московкин >> Советская проза >> Потомок седьмой тысячи >> страница 3
стахановской.

И опять школа ленинградцев — людей большой рабочей и внутренней человеческой культуры.

До сих пор вспоминает он их, «многое перетерпевших, до удивления нежных друг к другу». Одна работница, ленинградка тоже, потерявшая мужа, родственников, так завертывала болты, что не было сил отвернуть. Ключи ломались. Учинили скандал ей и… получили урок человечности от старших рабочих…

Уже под конец войны, когда посбавилась чуть нагрузка (двенадцать часов, без выходных, — многовато все же для неокрепших юнцов, засыпавших в трамвае и на работе!), появилась потребность читать и писать — выражать свои мысли, свое понимание людей.

Писал Московкин по рассказу за вечер, пока не «раздолбили» его на литературном вечере. С тех пор стал писать «для себя», осторожно, и изредка печататься в альманахе, в областной газете.

Он был полноправным мастером на заводе, затем — литсотрудником молодежной газеты, когда, окончив вечернюю школу, попал в Москву, в Литературный институт имени Горького — в разноликий мир начинающих «гениев» и признанных имен, в бучу литературных споров о «лакировке» и «правде» в искусстве, в обстановку очарований и разочарований…

Родной, понятный рабочий Ярославль звал к себе, и Московкин уже заочно кончал институт и готовил дипломную повесть под руководством очень мудрого человека, чуткого литературоведа Николая Ивановича Замошкина.

Повесть «Как жизнь, Семен?» напечатали в только что созданном журнале «Юность», затем в московском «Детгизе», в Ярославле, в Вильнюсе, в Болгарии и Чехословакии. И хотя к тому времени был издан сборничек рассказов «Остров меняет название», повесть «Валерка и его друзья», — именно здесь, в повести «Как жизнь, Семен?», Виктор Московкин проявился как настоящий писатель.

О повести писали чуть ли не все центральные газеты и журналы о ней (в защиту от некоего «Литератора» из «Литературной газеты») говорили на съезде писателей Валентин Катаев и Мария Прилежаева. Но, пожалуй, самую точную оценку дал придирчивый наставник автора и судья Н. И. Замошкин, отмечая, что «выходить из института с такой вещью почетно», что «автор талантлив и наблюдателен». «Повесть, — говорил он, — крепко стоит на ногах, имеет свою походку… Я отмечаю ее лаконизм, сгущенность, насыщенность действием и выразительным немногословием… В повести нет пустых мест, ничего банального, бездумного, заезженно-беллетристического».

Надо сказать, далеко не каждый писатель, включая шумно-известных, мог бы получить такую оценку: «нет пустых мест, ничего банального, бездумного».

Правды ради, стоит добавить к оценке и те слова, что шепнул ему после Замошкин: «Трудно будет тебе с этим твоим немногословием…» И верно: оно было всегда и силой, и бедой Московкина, оно сказалось и в романе-трилогии.

Но откуда все же «сгущенность, насыщенность действием и выразительным немногословием»?

Когда-то Сергей Антонов, просмотрев очередной выпуск ярославских литературных трудов, о первом печатном рассказе Московкина сказал язвительно (так показалось Московкину): «Что ж, может, новый Чехов вырастет».

Чехов и в самом деле нравился ему, едва начавшему писать. И сейчас он — один из любимейших его писателей. Но «чеховское» начало не было все-таки основным. Во всяком случае, не было подражания. Нет, оглядывался Московкин скорее на свой родной «Перекоп», что виделся ему первым и главным читателем (не беда, коль похожий читатель оказывался и в Москве, и в Иванове, в Ленинграде, во многих других городах). Тут и скажут, и расскажут — кратко, без выкрутас, без длинных и лишних слов, просто и ясно.

И теперь он оглядывается на тот «район», и другим советует: «Написал повесть — сразу вычеркивай первую главу, потому, что в ней читатель только вводится в обстановку, а действие начинается во второй главе».

В свои «вещи» он вводит читателя просто. «Помню, как умирала мама», — начинается повесть «Как жизнь, Семен?» Так же просты и кратки начала других его повестей и рассказов. Так начат и роман-трилогия. И начат, и ведется так до конца.

Скупо как будто. Но нет, все-таки — щедро! Везде видна эта щедрость в показе простого человека, видение всего хорошего в нем. И везде добрая улыбка с озорноватинкой рабочей, перекоповской. И улыбка, и щедрость душевная — неотделимые от него самого, чтобы он ни делал: руководил ли творческим семинаром молодых писателей, или работал ответственным секретарем писательской организации, директором издательства.

Были у Московкина и другие книги: «Медовый месяц» (под «шумным» названием «Шарик лает на Луну» повесть печаталась в журнале «Юность»), «Боевое поручение» (рассказы о Подвойском), «Человек хотел добра», «Золотые яблоки». Будут и другие, потому что писатель вступил в пору творческой зрелости. И все же главные, стержневые те, что рассказывают о людях, которые всего ближе ему, всего дороже — о людях родного своего «Перекопа».

К. Яковлев

Потомок седьмой тысячи. Иллюстрация № 2

Крутые ступени


Потомок седьмой тысячи. Иллюстрация № 3

Глава первая

1

В субботу, после доработки, хожалый фабричного двора Петр Коптелов, собираясь сторожить в ночь, зашел на верхний этаж шестого корпуса. Днем на фабрике была дачка, и мастеровые гуляли. Хожалый приглядывал — не было бы озорства. Из полуоткрытых дверей каморок сыпалась пьяная ругань, треньканье балалаек, взвизги. Дрожал пол от топота ног, звенел, захлебываясь, бубен.

У хожалого с мороза, с тишины уличной голова пошла кругом. Ухватился за косяк, стоял, привыкая к мраку — длинный казарменный коридор с шершавым цементным полом освещался единственным керосиновым фонарем у входа да чуть теплились лампадки под иконами в обоих концах. Темно. Сыро. Едко пахло прокисшими пеленками, крепким табачным чадом. Толстая распаренная баба протащила из общей кухни чугун с дымящейся картошкой. Столкнувшись с хожалым, отворотила лицо, засеменила быстрее, ворча: «Шастают всякие!» Баба была в исподнем, босая. Хожалый потянул ноздрями картофельный ядреный дух, крикнул вдогонку:

— Аль не совестно? — Покачал головой. — Срамоту-то прикрыла бы!..

Смотрел неодобрительно, пока шла до каморки, думал: «Обестыжели! Бывалыче на мужика взглянуть боялись, нынче голышом разгуливают и хоть что: плюй в глаза — все божья роса. Тьфу, прости господи!»

Крестясь истово, повернулся к иконе в дальний конец коридора. Рука замерла у лба. Иль чудится? Всмотрелся пристальней. Под иконой при слабом свете лампады сидели на полу люди. Издалека да в теми —