жизнью! Эх… Надя, Надя!
Вполне вероятно, что шла она к н е м у. Но что же менялось от этого?
— Павлик, милый! Я виновата, но шла я к тебе, честное слово! И прости! Я ведь все знала!
Что она знала? То, что его не выгоняют с треском, а совсем даже наоборот?
— Ты же все затоптала в грязь…
Он знал, что она лжет. Он тоже в с е знал. Но она молила его, унижалась, навсегда признавая его превосходство, и, может быть, навсегда менялась в эти мгновения… для него.
И голос у Павла дрогнул:
— Ты же все за-топ-та-ла…
Странная неуверенность сковала его. Странная, нелепая, мелкая надежда шевельнулась в душе. Он заколебался.
А может, и верно? А что, если сейчас она кричит сердцем?
— Павлик, ну…
Нет! Жалкий, обидный, какой-то не ее голос. Она даже сама не справляется с этой игрой.
Он хотел ей поверить, но от этого так вдруг возненавидел и себя и ее, что мог и в самом деле ударить Надю. Убить за то, что она сделала с их тайной.
Позабыв о Лене, он повернулся и, стиснув зубы, пошел от ларьков и от старой лохматой ели по хрусткой песчаной дорожке вверх, в сторону Дома культуры.
Сутуло пошел, припадая то на одну, то на другую ногу, опустив низко лобастую голову. И никакая сила не заставила бы его оглянуться.
— Па-а-в-лик!..
Надя побежала следом, тяжело дыша, окликая его.
На скамье, под темным еловым шатром, глухо, навзрыд заплакала Лена.