Литвек - электронная библиотека >> Анатолий Николаевич Курчаткин >> Советская проза и др. >> Повести и рассказы >> страница 3
на него, протез. — Ну, давай, значит, заходи, как смажешь. — Он сделал было шаг, пусто мотнув парусиновой штаниной, но остановился и хохотнул радостно, прижимая жирный подбородок к шее: — Леопарди в передвижке оторвал. Лежала, никто не брал, представляешь?


Он ушел, я сполз по спинке кровати вниз и снова лег.

Я лежал полчаса, а может, и дольше, — солнце, перемещаясь по небу, пришло на уличную сторону общежития, уже заглядывало в окно, и в комнате делалось душно.

Завтра на работу — в прежний хомут…

Я вновь сбросил рывком ноги на пол, надел сандалии, вытащил из чемодана полотняную кепку, в которой ходил по городу-курорту Сочи, и, закрыв комнату на ключ, спустился на улицу.

Часы на руке показывали около половины первого. Сейчас в моем родном ремонтно-механическом заканчивается перерыв, отведенный на прием пищи…

Улица была все так же пуста, и сквозь тонкую подошву сандалий, расплескивавших тут же оседавшую тяжелую, каменную пыль, которой было засыпано здесь вокруг все, ощущалось, что земля раскалена солнцем, как сковорода.

В чахлом парке перед Дворцом культуры, на асфальтовой дорожке, рассекавшей парк надвое, стояла квасная бочка, и возле нее, несмотря на дневное рабочее время, толклась небольшая толпа. Граненые пол-литровые кружки мелькали в этой толпе там-сям кусками прохладного-прозрачного льда, напоминая своим белым резким блеском о студеной зимней поре.

Прогресс! Невиданный прогресс — квас в нашей захолустной каменной жарильне!

Я встал в очередь, отирая ладонью вспотевший под кепкой лоб, и стоящий впереди меня здоровый, под метр девяносто, широкий, как БелАЗ с карьера, мужик, перетаптываясь от нетерпения на месте, тут же наступил мне на ногу. Я крепко поддал ему в бок кулаком, сталкивая с ноги, и выругался с неожиданными даже для своего раздражения злостью и наслаждением:

— Да какого дьявола!.. Глаз, что ли, нет?

— Чего? — оборотил он ко мне комкастое добродушное лицо. — Отдавил, что ли? — И похмыкал. — Ну извини. Я как наступлю — отдавлю, в самом деле. Центнер во мне.

— Маловато, — не смог я остановиться, глядя на него все с той же неожиданно вспыхнувшей к нему злостью, испытывая странное, болезненно-приятное удовлетворение от этой злости. — Добавить еще центнерок — настоящий боров будешь.

— В морду захотелось? — спросил он все с тем же добродушным выражением лица, но сощуривая глаза.

— Получишь, — сказал я так, словно он не мне пригрозил, а самому себе.

На нас оглядывались. И продавщица, крутя кружки над бьющими внутри их светленькими тонкими струйками воды на моечном кругу, тоже поглядывала в нашу сторону.

— Возьмешь квас — поговорим, — сказал мужик, помолчав, и отвернулся.

Я вложил в мокрую ладонь продавщицы свои шесть копеек, получил от нее взамен такую же мокрую, скользкую кружку и, отойдя от бочки под хилую тень тонколапого тополя, поискал глазами мужика.

Он стоял под другим тополем, метрах в десяти, пил квас и поверх кружки смотрел на меня, держа на отлете в другой руке еще одну кружку, пухло пузырящуюся кремовой искристой пеной. Я принялся цедить сквозь зубы теплое пойло основательно переболтанного, пока его довезли сюда, кваса, тоже держа мужика в поле зрения; он опорожнил первую кружку, приступил к следующей и поторопился допить ее одновременно со мной.

У лотка продавщицы мы опять сошлись. Я поставил на поддон свою кружку, он звякнул о нее двумя своими и, выпрямляясь, сказал, щуря глаза:

— Смотри давай!

Никакого выяснения отношений ему не хотелось, и моему раздражению тоже не требовался подобный выход.

— Сам в другой раз смотри, — сказал я.

И мы разошлись: он, мерно загребая ногами, двинулся прямо через парк к улице, по которой я только что спустился, мне тоже нужно было идти куда-то, и ноги вынесли меня из парка к Дворцу культуры. Между пузатыми алебастровыми колоннами центрального входа стояли выгоревшие на солнце, блеклые щиты рекламы, зазывающей записываться в кружки художественной самодеятельности и объявляющей программу фильмов на нынешнюю неделю. Мужик шел не оглядываясь, я потоптался немного у подножия щитов, глядя ему вслед, и пошел обратно — мимо квасной бочки с мелькающими вокруг нее кусками стеклянного льда, и дальше — мимо осадистого двухэтажного здания управленческих служб карьера за палисадником, и еще дальше, и еще дальше — неизвестно куда.

На остановке рейсового автобуса стоял с открытой дверцей, собирая, видимо, пассажиров до города, длинноносый автобус ЗИЛ — «катафалк».

Я вдруг побежал, вскочил, и водитель, словно ждал именно меня, завел мотор. В открытую дверь, в открытые окна плеснуло из-под колес жаркой тяжелой пылью. Водитель повел никелированную рукоятку тяги на себя, закрывая дверь, и наддал газу.

Я отблагодарил водителя полтинником, народу в автобусе было немного, и вышло сесть к окну.

Но в окно я не глядел, я глядел на голую, поросшую густым волосом спину водителя, на его крутой, почти под «ноль» подстриженный мясистый затылок, иногда при поворотах из-за туловища выскакивали, то с той, то с другой стороны, локти его лежащих на руле рук. Вся его крепкая уверенная посадка говорила о том, что ему совсем не лень крутить баранку по этой знакомой до одурения, унылой разбитой дороге.

Я повернулся к окну лишь тогда, когда дорога вынесла автобус к карьеру. Его гигантская чаша с копошащимися тут и там по всему его объему булавочными ящерами экскаваторов и ползущими по террасам жучками машин зияла в земле как след свершившейся миллионы лет назад геологической катастрофы, как чудовищная вмятина, оставленная смещением пластов, сдвигом сфер, расколом земной оболочки, она не была похожа на дело человеческих рук, и оттого в ней было завораживающее, спокойно-холодное величие.


В юности я вел дневник. У меня не было никакой потребности вести его, скорее, уже сама эта идея — бесед со своим молчаливым, безгласым отражением — вызывала во мне чувство отвращения, похожее на то, какое испытываешь, собираясь хлебнуть постного масла. Но усиленно штудируемая мной мировая и отечественная классика недвусмысленно указывала мне, что, если я хочу развиться в достойную личность, я должен вести дневник. Толстой вел, Достоевский вел, Печорин вел, Коля Суровакин, отличник из параллельного класса, тоже ведет — надо вести и мне, пока не поздно. «По литературе сегодня получил пятерку. По алгебре четверку. Лида М. смотрела все уроки на Петрищева и отвечала на его записки. Я пригласил ее в кино, она отказалась». Оглянешься — только усмехнешься: до чего богатая духовная жизнь.

Правда, я недолго вел его — года полтора. Но вел