Литвек - электронная библиотека >> Владимир Германович Лидин >> Советская проза и др. >> Рассказы о двадцатом годе [Сборник] >> страница 12
чесоткой бока: у него были синие полевые глаза с нечеловечески трудной заботой. Тогда я сказал ещё:

— Дело, конечно, не в собаке. Мне просто нужно починить башмаки, вы принимаете работу? Я занесу их к вечеру.

Опять стукнул звоночек, опять был асфальтовый угол, электрическая рожа часов; вдоль бульвара, как фокстерьеры, неслись весенние «А». Мы зашли ещё в булочную. Пьерро гильотинировал хлеба: лицо его было в муке, в правой руке поблескивала гильотина, чёрные, белые головы летели. Я сказал:

— Я продаю эту собаку, не нужна ли она для вашей булочной, я бы отдал её очень недорого, даже в обмен на хлеб.

Гильотина застыла в воздухе. Он был слишком шумен, этот человек с трагическим лицом Пьерро, он хохотал, приседая, он стал красным сквозь муку, он лёг грудью на прилавок и мотал головой. Я сказал:

— Что же тут смешного? Если вам не правите собака, надо просто сказать об этом.

Тогда он обозлился; он вдруг пребольно запустил в меня твёрдой горбушкой, он закричал:

— Ступай-ка подальше, дармоед, собачник… подлюга…

Он породил во мне дикое вдохновение, мускулы мои были сжаты, где-то низко на веках лежал мир со всем своим солнцем, весной и звонками трамваев. Я зашёл ещё в магазин музыкальных инструментов, в слесарную мастерскую, в проходной двор — люди пожимали плечами, свирепели, смеялись, весело щурились — кто мог я быть: аферист или сумасшедший, никто не подумал, что это лишь человек — шалый от голода, никто носком сапога не приласкал подыхающую собаку. К вечеру мы зашли в часовой магазин. Был уже сумрак, уютно свиристели взад-вперед маятники часов. От низкой лампы лежал золотой полукруг. Часовщик поднял свою жёлторепную широкую лысину, он был нездорово жёлт, подозрителен, бесшумен — в мягких матерчатых туфлях. Он спросил подозрительно:

— Что угодно?

Я сказал:

— Не купите ли вы у меня собаку? Это необыкновенное существо. Она очень исхудала, правда, я бы отдал её дёшево, всего за кусок хлеба.

Он мог бы вынести мне кусок хлеба, и мы бы ушли. Мы бы так же тихо ушли, как пришли сюда, — но человек вдруг затрясся, он низко наклонил свою лысину, он зарычал:

— Дурак, бродяга… вон! Я покажу тебе, как воровать… ты воровать пришёл со своей паршивой собакой… вон!

Он приседал, трясся, и вдруг такой холод, такое великолепное спокойствие, такая смертная душевная тишина пронзили меня. Я холодно огляделся, я вытянул вперед руку, поднял с прилавка тяжёлые бронзовые часы — Помона в бронзовых фруктах — и ровно, быстро, два раза ударил в самую середину жёлторепной лысины. Человек присел, приседал, опустился за прилавок; очень часто, очень бойко дренькали в тишине маятники. На столике в золотом круге лампы блестело золото, лежали цветные камешки. Я снял со стены простые кухонные часы с тройкой на циферблате, с двумя тяжёлыми гирями; я аккуратно свернул цепочки и вышел на улицу. В проходном дворе я обменял их на полкаравая хлеба. Я сидел на карнизе, глотал тёплые куски, на глазах у меня были слёзы от сытости; корки догладывала собака, она держала их меж передних лап и урчала от счастья.

Через час — сытого и спокойного — меня вели; меня привели в жёлтое здание и равнодушно внесли в списки тех, кто вечно живым племенем, неистребимым на земле, как любовь, пребудет сквозь коридоры веков — к племени убийц.