ее — бесплодную женщину… И я умоляла ее согласиться на роды. Мы позвали в смотровую ее мужа, который дожидался окончания операции в приемной — он сам привел жену ко мне. Она рассказала ему все и просила не неволить ее, просила разрешить ей родить! Но он поднял на смех мои предупреждения и ее страх. Он заявил, что им сейчас не с руки заводить ребенка, и, если я не готова взяться за это дело (он предложил еще более значительную сумму), они найдут другую…
Я взяла щипцы, те щипцы, которыми сделала пятьсот абортов, и била его по голове, пока он не умер…
Мы долго молчим, теперь уже без умысла — нам больше не о чем говорить. Она склонилась на спинку кресла и плачет — впервые за все время. Все ее тело мелко содрогается от тихих, частых рыданий, только руки неподвижны и крепко вцепились в поручни.
Я тихо сижу, погруженный в свои мысли. Я весь ушел в себя и даже на нее почти не обращаю внимания. Моя рука наугад водит карандашом по бумаге и рисует петушков на немногочисленных строках протокола допроса. Петушок на петушке, петушок на петушке — все гуще — пока они окончательно не скрывают добавленные для «совокупности» сведения о еще одном случайно выявленном преступлении — тайных абортах.
Мне немного стыдно за все мои действия и способы вооруженного нападения на эту женщину: они так ничтожны перед простой правдой жизни. Я до боли стыжусь своего метода молчания: как ничтожно мое молчание рядом с этим великим молчаливым горем, как немо оно в сравнении с громогласным словом ее молчания.