Литвек - электронная библиотека >> Олег Геннадиевич Беломестных >> Современная проза >> Другой >> страница 2
отправления, раскрыл было газету, но настроиться читать не смог. Людей было немного, в будний день ехали по делам жители деревень, но были среди них и явно городские. Недалеко от Сергея Васильевича развязно разместились подростки лет пятнадцати. Они бесстыдно целовались и смеялись, тощий паренек, не стесняясь окружающих, гладил еле заметную грудь глупо наряженной подружки. Казалось, они еле сдерживались от прилюдного совокупления. Немолодая женщина с безыскусно простым лицом, светлые брови и ресницы на котором выдавали в ней деревенскую жительницу, хмуро поглядывала на подростков и вскоре пересела на другую сторону. В вагоне было сумрачно и гулко от раздававшегося рельсового скрипа. Внезапные полосы утреннего света пробегали по одиноким фигурам людей. Поезд мчался, содрогаясь и стуча, минуя грязный пригород, к дачным поселкам, оттуда — по широкой речной долине — к необъятному Байкалу.

Напротив Сергея Васильевича скамья пустовала, но через две остановки тяжело вошел и бессильно уселся на нее старик. Темное оспенное лицо его было обезображено двумя шрамами на щеках, которые, как догадался Сергей Васильевич, были когда-то зашитыми разрывами рта. Сергей Васильевич невольно вспомнил читаный в детстве роман о человеке, который всегда смеялся. Старик был пьян. Мутным и жестким взглядом он уставился на Сергея Васильевича, потом достал из кармана пиджака полулитровую, скрутил пробку и медленно вылил в горло треть бутылки. Кадык его лишь раз двинулся под провисшей кожей. Всю дорогу старик молчал, угрюмо глядя за окно, сцепив руки, темные от расплывшихся бурых наколок.

Самохин, глядя на старика, невольно вспомнил отца. Тот тоже мог жадно выпивать бутылку в два счета. Мог так же брезгливо смотреть на окружающих, морщась и засыпая от водки, как от снотворного. Сейчас, десять лет спустя, Сергей Васильевич уже мог думать об отце спокойно. Но было время, года два после его смерти, когда он думал о нем каждый день. Большим мучеником называли его отца знавшие люди. За что такая участь, чего не хватало ему в жизни, был он здоров, красив, его любили женщины. В памяти Сергея Васильевича он и остался таким — любившим шумное застолье, танцы и песни. Пел и напевал он всегда, часто — выходя на балкон, поверх недоуменных взглядов прохожих. С приходом старости застолья закончились, кончились и песни, осталось одинокое пьянство. Несколько раз отец пытался покончить с собой. Видимо, мысли о смерти часто донимали его, он любил порассуждать, как лучше, легче умереть. Перебирая все способы окончательного ухода, делал вывод, что лучше всего замерзнуть: человеку тогда становится сонно, безразлично.

«Во многой мудрости много печали…» — нет, отец его был не пустым гулякой, он был большим книгочеем, пропить мог многое, но не книгу. В доме их перегруженный книжный шкаф занимал почетное место, книги сохранялись бережно, как иконы. Отец знал многое удивительно верно, даже пророчески. Но, прожив почти семь десятков лет, он не смог найти примирения с окружающими людьми, старость его не стала мудрой и спокойной. Умирал он в одиночестве, далеко от всех, наверное, в страданиях. Какое солнце светит теперь ему?

Подъезжая к станции, Сергей Васильевич увидел маленькую церковь. Она была сооружена из какого-то бывшего станционного здания, так что отличалась от других домов лишь небольшим куполом и звонницей, приделанными над крышей. Выйдя на перрон, Сергей Васильевич решил подойти к ней. Церковь казалась забытой, никого вокруг видно не было, стены ее и низкий палисадник бедные и поблекшие. Калитка была приоткрытой, он вошел, но дверь в храм была заперта. Две слабые осинки жалко ударяли голыми ветвями по окошкам храма. Самохину вдруг стало так горестно, что заболело в груди, он даже подумал, что приехал сюда напрасно. Со звонницы от небольшого колокола тянулся канат, подвязанный у крыльца, Самохину почему-то захотелось его услышать, он неожиданно потянул за крепкую веревку и услышал тонкий, быстро утаенный ветром, звон.

Сергей Васильевич медленно шел от вокзала по разбитому асфальту, сквозь каждую брешь которого виднелась обильная жухлая трава, искал взглядом приметный дом. Поселок большой, население его, не имея постоянной работы, выживало лесными сборами ягод и ловлей рыбы.

Красная черепичная крыша и резные окна двухэтажного дома Николая Стрелецкого среди покосившихся развалюх красовались вызывающе и чуждо. Дом был большой, как и семья Николая, который имел несколько дочерей, зятев и даже внуков. После долгой службы Николай лишь по увольнении на скопленные деньги смог купить жилье в далеком поселке. Помотавшийся много лет по казармам и служебным квартиркам, он со всем своим выстраданным бездольем выстроил образцовый особняк с автономными электричеством и водой, механическим поливом и прочими хитрыми изобретениями, отгородив себя от вездесущей разрухи. Только местные безработные не понимали рьяную хозяйственность семьи Стрелецких, они то и дело залезали в их огород и обворовывали сараи.

Сергей Васильевич утонул в сильных объятиях Николая, искренне обрадованного встречей с давним другом. Сильно располневший, но с ярким цветом глаз и щек, Николай долго жал руку своему рано поседевшему другу. Воспоминания о долгих годах прошедшей службы волною, даже с влагою на глазах, нахлынули на них. Долго Николай водил по своему хозяйству, показывал, а потом, за обильным столом, рассказывал своим домочадцам о Сергее Васильевиче, нахваливая его верное товарищество.

Тепло принятый в уютном доме, в большой дружной семье Стрелецких, Самохин почувствовал острую жалость к своему бессемейному существованию. В их глазах его жизнь, наверное, казалась странной и бесполезной. Глядя на маленького внука Николая, играющего с котенком, он опять, в который раз за последнее время, вспомнил тот старый деревянный дом, в котором провел свое детство, высокие тополя возле дома и акации, вокруг которых жужжали пчелы, солнечный песок, из которого строил он солнечные города и дороги, и, конечно же, оно — вечно летнее и безмерно синее небо. Вспомнил он и бедную их квартирку, и тот запечатленный в памяти день, в котором отразилось все его согретое солнцем детство: открытое в яркую улицу окно, вливающиеся в него волны тополиного шелеста, жаркая истома солнечного света, раскалившего поверхность старого круглого стола, и — жук, пойманный в коробку из-под конфет. Жук громко скребся, требуя свободы, а он, чувствуя себя повелителем, долго держал его в картонной темнице, чтобы потом великодушно дать волю.

Тогда он был просто «Ежик» — его первое имя, когда он не мог еще выговаривать «Сережу». Этот Ежик вошел в его