Литвек - электронная библиотека >> Том Корагессан Бойл >> Современная проза >> Плотское познание >> страница 3
она остановила на мне свои беспокойные глаза.

— А вы знаете, что Айзек Башевис Зингер сказал?

Мы откупорили уже по третьей бутылке. Солнце село. Я понятия не имел.

— У животных каждый день — новый Освенцим.

Я опустил глаза, поглядел на янтарную жидкость сквозь горлышко бутылки и горестно кивнул головой. Сушилка отключилась полтора часа назад. Я стал раздумывать, поедет ли она со мной ужинать и, если поедет, что будет есть.

— Э, мне тут пришло в голову, — начал я, — если… если бы вы согласились поехать куда-нибудь перекусить…

Альф выбрал этот момент, чтобы подняться с пола и помочиться на стену позади меня. Алина соскочила с края стола, выбранила его и мягко выпроводила за дверь; мое предложение об ужине повисло в воздухе.

— Бедный Альф, — сказала она со вздохом, вновь поворачиваясь ко мне и пожимая плечами. — Слушайте, я, наверно, совсем тут вас заговорила; честно, я не хотела, но это ведь такая редкость — найти человека, настроенного на твою волну.

Она улыбнулась. Настроенного на твою волну. Эти слова взбудоражили меня и зажгли, вызвали во мне дрожь, добравшуюся до самых глубин репродуктивного тракта.

— Так как насчет ужина? — настаивал я. В голове мелькали названия ресторанов — это непременно вегетарианский должен быть? Сможет она хотя бы запах жареного мяса вынести? Творог из козьего молока, арабский салат «табуле», соевый сыр, чечевичная похлебка, брюссельская капуста.У животных каждый день — новый Освенцим. — Там, где без мяса, конечно.

Она посмотрела на меня, и только.

— Дело в том, что я и сам мяса не ем, — соврал я, — во всяком случае, больше не ем, — на бутербродах с копченым мясом, выходит, точку поставил, — но я не очень-то знаю места, где… — тянул я неуверенно.

— Я веганка, — сказала она.

После двух часов ослепших кроликов, четвертованных телят и изувеченных щенков я не смог удержаться от шутки:

— А я венерианец.

Она засмеялась, но, мне показалось, как-то принужденно. Веганы, объяснила она, не едят мяса, рыбы, сыра, яиц, не пьют молока, не носят шерсти и кожи — и меха, конечно.

— Конечно, — сказал я. Мы оба стояли над кофейным столиком. Я чувствовал себя немножко по-дурацки.

— Почему бы нам просто-напросто здесь не поужинать, — предложила она.

Глубокое биение океанских волн, казалось, проникло в меня до самой сердцевины, когда мы с Алиной в ту ночь лежали в постели, и я узнал все о текучести ее рук и ног, о сладости ее растительного языка. Альф, распростертый на полу подле нас, во сне скулил и постанывал, и я благословлял его за недержание мочи и за собачью тупость. Что-то со мной творилось — я чувствовал, как подрагивали подо мной доски пола, чувствовал каждый удар прибоя и был готов со всем этим слиться. Утром я позвонил на работу и сказал, что еще не выздоровел.

Алина наблюдала из кровати, как я набираю номер фирмы и объясняю, что воспаление переместилось из верхних дыхательных путей в кишечник и ниже, и ее глаза говорили мне, что я весь день проведу здесь, рядом с ней, снимая кожицу с виноградин и опуская их одну за другой в ее полуоткрытый ожидающий рот. Но тут я ошибся. Уже через полчаса, позавтракав пивными дрожжами и какой-то корой, вымоченной в йогурте, я ходил взад и вперед по тротуару около большого мехового магазина в Беверли-хиллс, размахивая плакатом с надписью КАКОВО ВАМ КУТАТЬСЯ В ТРУП? красными буквами, стекавшими как кровь.

Это было нечто. Я видал по телевизору марши протеста, антивоенные митинги, демонстрации негров и тому подобное, но сам никогда на улицах не околачивался, лозунгов не выкрикивал, палку с плакатом в руке не сжимал. Нас было человек сорок, женщины в основном, мы махали плакатами проезжавшим машинам и мешали людям ходить по тротуару. Одна женщина вымазала себе лицо и руки кольдкремом, смешанным с чем-то красным, Алина где-то откопала драный норковый палантин из тех, что сшиты из цельных шкурок, от головы до хвоста, со свисающими крохотными лапками, и разрисовала зверькам морды алой краской, чтобы они выглядели только что убитыми. Она нацепила этот зловещий стяг на длинную палку и стала им размахивать, дико завывая и крича: «Мех — это смерть, мех — это смерть», пока заклинание не подхватила вся толпа. День был не по сезону жаркий, мимо, сверкая на солнце, проносились «ягуары», пальмы под легким ветерком покачивали листьями, и никто не обращал на нас ни малейшего внимания, кроме одного-единственного продавца, плотно сжавшего губы и пялившегося на нас из-за безупречно чистой витрины.

Я вышагивал по тротуару, чувствуя себя уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение, но вышагивал все-таки — ради Алины, ради всех лисиц и куниц и ради себя самого тоже; я ощущал, как с каждым шагом гордость моя надувается воздушным шаром, как в меня вливается воздух святости. До сих пор я, как все, носил замшу и кожу — высокие ботинки, кроссовки на воздушной подошве, куртку военного образца, которая у меня еще со школы. И если в отношении меха я был чист, то потому только, что не испытывал в нем ни малейшей нужды. Жил бы я на Юконе — а иногда, клюя носом на рабочем совещании, я ловил себя на таких мечтах, — носил бы мех как миленький, без всяких угрызений совести.

Но теперь-то другое дело. Теперь я борец, демонстрант, защитник права любой распоследней ласки и рыси состариться и спокойно умереть, теперь я возлюбленный Алины Йоргенсен — сила, с которой нельзя не считаться. Хотя, конечно, ступни мои ныли, я обливался потом и молился, чтобы никто из сослуживцев не проехал мимо и не увидел меня на тротуаре с бесноватыми сподвижниками и грозным плакатом.

Шел час за часом, мы ходили взад и вперед и, наверно, уже ложбину в тротуаре протоптали. Мы кричали, мы скандировали, но, посмотрев на нас мельком, второго взгляда никто нашу братию не удостаивал. С таким же успехом мы могли быть кришнаитами, спортивными фанатами, противниками абортов или прокаженными — какая разница? Для остального мира, для убогих непросвещенных масс, к которым и я принадлежал всего двадцать четыре часа назад, мы были невидимы. Я проголодался, устал, пал духом. Алина не обращала на меня внимания. Даже женщина в кровавой маске слегка подвяла, ее голос сел до хриплого шепота, легко перекрываемого шумом машин. И вдруг, когда уже наступил вечерний час пик, у бордюра остановилась длинная белая машина, из нее вышла сухая седовласая дама, похожая на бывшую кинозвезду, или мамашу кинозвезды, или даже на первую смутно припоминаемую жену директора киностудии, и бесстрашно двинулась в нашу сторону. Несмотря на жару — 80 по Фаренгейту, не меньше, — на ней была длинная песцовая шуба, пухлая переливающаяся волнистая масса меха, ради которой в тундре пришлось