Вынимает палец, осматривает. Капелька крови выступает из-под ногтя, прищемленного дверью. Она открывает кран. Кровь капает в раковину и растворяется в холодной воде.
Не оборачиваясь, Клементина цепляет носком ноги скамеечку, забирается на нее, чтобы вырасти до уровня зеркала. Затем встает во весь рост. Осколки стакана скрипят под деревянными ножками. Она садится на край раковины и чуть не упирается носом — каких-нибудь два сантиметра — в зеркало.
А все из-за этой утренней истории с гольфами, только и всего, а еще из-за — белее белого — круглого воротника поверх голубого свитера и из-за складок на юбке, ботинок с плоской подошвой и ранца. Ждешь год, два, семь, восемь, а потом срываешься; даже если ты спокойная от природы и хорошая сама по себе.
Она берет большим и средним пальцами, — указательный остается задранным кверху, пока не перестанет идти кровь, — маленькую щеточку. Она плюет, — как это не раз на ее глазах делала мама, — на кружочек туши в пластмассовой коробочке, скребет по нему щеточкой, чтобы набрать побольше, и подкрашивает ресницы. Ее рука дрожит, щеточка залезает на роговицу, глаз начинает слезиться. Она продолжает.
Старость — это когда каждое утро, зевая, говоришь: «Ну и рожа же у меня», после чего выходишь из ванной накрашенная, сияющая и мужественная, как индейский воин.
От жирного черного карандаша лицо расползается. Одним росчерком он закрашивает веко. Жирная черта справа, жирная черта слева, рука дрожит. Отодвинемся назад, чтобы все подровнять, и посмотрим. Из мрачных, черных, как уголь, провалившихся орбит выглядывают белки крошечных глазок. Хорошо. Прибавилось лет пять.
Старость — это когда уже не надеваешь капюшон, если идет дождь.
Румяна. Два толстых тюбика. Отодвинемся. Слишком румяно. Получается, что пышешь здоровьем, а от этого сразу представляешь себе маленькую девочку и подразумеваешь деревенщину. Разбавляем белилами, которые расплываются до самого носа. Еще лет десять.
Старость — это когда книжки и тетрадки можешь стягивать ремнем.
Помада. Она выбирает саму яркую, смесь кровавой и оранжевой. Мажет густо-прегусто. Губы раздуваются, растягиваются, сползают на подбородок, нос вылезает вперед. Еще лет пятнадцать. Достаточно.
Старость — это когда у тебя настоящие сапожки и гольфы из них не торчат.
Волосы ниспадают на плечи вялыми буклями. Она хватается за них и нещадно взбивает до тех пор, пока не получается взлохмаченного ореола вокруг заляпанного лица. Отодвинемся. Похожа на ведьму. Она слезает со скамеечки.
Она больше не потерпит, чтобы до ее головы нежно дотрагивались рукой, будто отмеряя, насколько она выросла.
Стеклянные осколки хрустят под кедами. Она подходит к шкафу, в котором ее мать вешает одежду. Поверх свитера девочка надевает лифчик. Сверху натягивает комбинацию, затем платье. Она в нем тонет. Сверху она надевает второе платье, третье и, под конец, четвертое, нарядное, муслиновое, в котором ее мать ходит вечером в гости.
Учительница: «Моя славная Клементиночка». Отец: «Моя ягодка». Так и хочется их укусить.
Она ищет туфли на высоком каблуке, голубые, лакированные. Если не снимать кеды, они ей будут в самый раз. Белый платок из ящика отца. Посмотрим на себя в зеркало. В путь.
Она станет певицей, от этой работы быстро стареют.
Дверь в ванной хлопает, каблуки стучат по выложенному плиткой полу в коридоре, хлопает входная дверь. Идет дождь. Она сворачивает на набережную. Идет вдоль моря. Ноги подворачиваются, она спотыкается. Ускоряет шаг. Идет, не останавливаясь. Мокрые волосы липнут к щекам. Она смотрит прямо перед собой. Вода, стекая по загримированному лицу, оставляет глубокие борозды. Красные, белые и черные капли пачкают отворот платья. Намокшая ткань липнет к коже. Она откидывает прядь. Ей так жарко, что под летним дождем от одежды идет пар. — Я буду идти до тех пор, — говорит она сквозь зубы, — пока у меня не вырастут груди.
А все из-за этой утренней истории с гольфами, только и всего, а еще из-за — белее белого — круглого воротника поверх голубого свитера и из-за складок на юбке, ботинок с плоской подошвой и ранца. Ждешь год, два, семь, восемь, а потом срываешься; даже если ты спокойная от природы и хорошая сама по себе.
Она берет большим и средним пальцами, — указательный остается задранным кверху, пока не перестанет идти кровь, — маленькую щеточку. Она плюет, — как это не раз на ее глазах делала мама, — на кружочек туши в пластмассовой коробочке, скребет по нему щеточкой, чтобы набрать побольше, и подкрашивает ресницы. Ее рука дрожит, щеточка залезает на роговицу, глаз начинает слезиться. Она продолжает.
Старость — это когда каждое утро, зевая, говоришь: «Ну и рожа же у меня», после чего выходишь из ванной накрашенная, сияющая и мужественная, как индейский воин.
От жирного черного карандаша лицо расползается. Одним росчерком он закрашивает веко. Жирная черта справа, жирная черта слева, рука дрожит. Отодвинемся назад, чтобы все подровнять, и посмотрим. Из мрачных, черных, как уголь, провалившихся орбит выглядывают белки крошечных глазок. Хорошо. Прибавилось лет пять.
Старость — это когда уже не надеваешь капюшон, если идет дождь.
Румяна. Два толстых тюбика. Отодвинемся. Слишком румяно. Получается, что пышешь здоровьем, а от этого сразу представляешь себе маленькую девочку и подразумеваешь деревенщину. Разбавляем белилами, которые расплываются до самого носа. Еще лет десять.
Старость — это когда книжки и тетрадки можешь стягивать ремнем.
Помада. Она выбирает саму яркую, смесь кровавой и оранжевой. Мажет густо-прегусто. Губы раздуваются, растягиваются, сползают на подбородок, нос вылезает вперед. Еще лет пятнадцать. Достаточно.
Старость — это когда у тебя настоящие сапожки и гольфы из них не торчат.
Волосы ниспадают на плечи вялыми буклями. Она хватается за них и нещадно взбивает до тех пор, пока не получается взлохмаченного ореола вокруг заляпанного лица. Отодвинемся. Похожа на ведьму. Она слезает со скамеечки.
Она больше не потерпит, чтобы до ее головы нежно дотрагивались рукой, будто отмеряя, насколько она выросла.
Стеклянные осколки хрустят под кедами. Она подходит к шкафу, в котором ее мать вешает одежду. Поверх свитера девочка надевает лифчик. Сверху натягивает комбинацию, затем платье. Она в нем тонет. Сверху она надевает второе платье, третье и, под конец, четвертое, нарядное, муслиновое, в котором ее мать ходит вечером в гости.
Учительница: «Моя славная Клементиночка». Отец: «Моя ягодка». Так и хочется их укусить.
Она ищет туфли на высоком каблуке, голубые, лакированные. Если не снимать кеды, они ей будут в самый раз. Белый платок из ящика отца. Посмотрим на себя в зеркало. В путь.
Она станет певицей, от этой работы быстро стареют.
Дверь в ванной хлопает, каблуки стучат по выложенному плиткой полу в коридоре, хлопает входная дверь. Идет дождь. Она сворачивает на набережную. Идет вдоль моря. Ноги подворачиваются, она спотыкается. Ускоряет шаг. Идет, не останавливаясь. Мокрые волосы липнут к щекам. Она смотрит прямо перед собой. Вода, стекая по загримированному лицу, оставляет глубокие борозды. Красные, белые и черные капли пачкают отворот платья. Намокшая ткань липнет к коже. Она откидывает прядь. Ей так жарко, что под летним дождем от одежды идет пар. — Я буду идти до тех пор, — говорит она сквозь зубы, — пока у меня не вырастут груди.