хрустнув, отлетел.
— Замечательно! — Эмили изобразила лучшую свою улыбку.
Чудовище приходило еженедельно. Повешенный чуял его приближение задолго до момента, когда закопченная туша проламывала горизонт. Плюясь дымом и пламенем, она подползала к городу и останавливалась, чтобы поглазеть на Повешенного. Он в свою очередь смотрел на него. Зверя звали Паровоз. Эмили утверждала, что бояться его не стоит, поскольку Паровоз и Железная дорога — вещи полезные, но Повешенный видел истинную суть. Раскаленные докрасна железные кости, кипящую кровь и шкуру, пробить которую не смогло бы ни копье, ни меч, ни даже молния. Он был огромен. Силен. И почитаем людьми. Он был новым Богом и желал, чтобы Повешенный тоже склонился перед его мощью. Осколок копья требовал иного. Повешенный не знал, где правда, и вскоре перестал ее искать. Он просто был, проходя сквозь череду дней, одинаковых, как чашки из вечного сервиза Эмили Хандервуд. В этом существовании находилось место для воскресных проповедей и субботних чаепитий, устраиваемых на Большом камне. Повешенный выносил столы и расставлял их крестом, пусть форма эта вызывала смутное отторжение, как и черные скатерти, что появлялись из корзины кривой старухи. Скатерти были накрахмалены и, расправляясь, хрустели. Старуха морщилась и убирала вуаль с лица. Тогда Повешенный отворачивался, не смея глядеть: казалось, старуха смеется над ним. Накрыв столы, она исчезала, оставляя смутно знакомый запах, разгадать который у Повешенного не получалось. Да и жил этот запах сущие мгновенья. А стоило ему исчезнуть, как Повешенный забывал и о старухе, и о стыде, и о страхе. Вскоре у него появилось собственное место за столом и табличка, правда, пустая: имени своего Повешенный так и не вспомнил. — Просто у них тогда были очень сложные и неблагозвучные имена, — объясняла Эмили всем и каждому. Она же взяла на себя труд представлять Повешенного новеньким. — Это Повешенный, — говорила она и гордо добавляла: — Я его открыла. Не обращайте внимания, он с этим черепом не расстается. Совершеннейший чудак! И все соглашались: дескать, каких только чудачеств не встретится в мире. Новички приносили рассказы, а одна — бледноликая Мари со сложной фамилией, которую писали через черточку — светящийся камень. От камня разило смертью, но Эмили вновь лишь посмеялась: — Это прогресс! Просто поразительно, до чего же вы скептичны к прогрессу! — сказала она и стала заглядывать к Мари на чай. У Мари имелся муж, столь же бледный, как она, и светящийся, как камень. Он страдал мигренями и редко выходил из дому, появляясь лишь на обязательных чаепитиях. — Признаться, я представлял это место несколько иным, — как-то заметил он, ни к кому не обращаясь. — Место чудесное! — поспешила заверить Эмили. — Я вот ни капельки не жалею, что приехала сюда. Вы представляете, я ехала еще на дилижансе! Это был настоящий ужас, я вам скажу. Тряска, тряска, тряска… я думала, что меня на косточки растрясет. Повешенный встал. — А уж про то, что с багажом творится, и говорить не стоит. Моя коллекция прибыла в совершенно отвратительном состоянии… Он шел быстро, и сухая трава хрустела под ногами. — …две недели я занималась только тем, что чинила… Дорога лежала. Две половины Великого Змея, деревянными ребрами вросшие в землю. Они отражались в небе, прокладывая тени по облакам, сминая твердь и перечеркивая солнце. — Хьёртримуль! — крикнул Повешенный. — Хильд! Я помню ваши имена! Раздавленное солнце смотрело вниз. — Саннгрид! — крик, исходивший изнутри, тревожил копье. Оно ворочалось и стучалось о ребра, совсем как язык церковного колокола. И каждый удар обессиливал Повешенного. Последнее имя вырвалось хрипом: — Свипуль… Он упал на землю, но та была холодна, и лишь песок сочился сквозь пальцы, черный и густой, как кровь. — Я помню, — прошептал Повешенный, касаясь дыры в боку. — Я помню… — Тогда покоя вам не видать, — сказал светящийся муж бледноликой Мари, подавая руку. — Слышите? Металл плакал и рвался на свободу. Раскачивались шпалы, и корни их раздирали мертвую плоть незнакомого мира. Привычный страх сковал Повешенного, и даже копье внутри затихло. — Все меняется. Время идет… Муж Мари, повернувшись к Зверю спиной, зашагал прочь. Повешенному остались слова. — Время идет. Зверь пролетел, обдав жаром и вонью. — Время уходит. Рев чудовища оглушил. Но теперь Повешенный знал, что делать.
— Но это же вздор! И нелепица! — Эмили бежала, но все равно не успевала за Повешенным. — Соткана ткань большая, как туча, чтоб возвестить воинам гибель. — Никто не погибнет! Никто, слышите вы, невозможный человек?! — Окропим ее кровью. Накрепко ткань стальную от копий кровавым утком битвы свирепой ткать мы должны… В руке Повешенного лежало копье. Его острие, вырванное из тела, сияло, как в первый день своей жизни. — Сделаем ткань из кишок человечьих; вместо грузил на станке — черепа, а перекладины — копья в крови… — Как по-варварски мило! Да постойте же вы! Нельзя. Лыжами моря качалась земля. И небо, спустившись ниже, открыло удару мягкое брюхо. Нужен один лишь, но меткий. Насквозь прошить бы палаты луны, вывалить туч требуху. Это место не помнит дождей. — …гребень — железный, стрелы — колки; будем мечами ткань подбивать! Чудовище слышало вызов и приняло его. — Ну что же вы такое делаете! — воскликнула Эмили, но ступить на пути не решилась. — Вас попросту раздавит. Звук летел по металлу, но теперь в нем Повешенному слышалась не боль — ярость. Скрежет. Стон. Вой. Запах гари. Пощечина ветра и вкус жизни на губах. Горизонт растягивается, становясь тонким, как лезвие, и пропадает… — Смелость лучше силы меча в битве героев, — сказал Повешенный. Паровоз летел, и косы дыма свивались над массивной его головой. Они уходили в мягкотелое небо, и казалось, что это оно держит зверя на привязи. Мигнул и вспыхнул яркий свет. — …доблестный муж одержит победу мечом ненаточенным… Повешенный прицелился. — Смелому лучше, чем трусу, придется в играх валькирий. Воздух исчез, пропуская копье. — …лучше храбрец, чем разиня испуганный, что б ни случилось… Чудовище улыбнулось. — Водан! — Викар, — услышал в ответ Повешенный. — Время ушло. Оно промчалось сквозь него, сжигая, но не дотла. Оно вернуло боль и забрало страх. Оно превратило веревку обратно в телячьи кишки, а копье — в камышинку. И верно, дерево, разрубленное молнией, вновь было можжевеловым кустом. Только дорога
Чудовище приходило еженедельно. Повешенный чуял его приближение задолго до момента, когда закопченная туша проламывала горизонт. Плюясь дымом и пламенем, она подползала к городу и останавливалась, чтобы поглазеть на Повешенного. Он в свою очередь смотрел на него. Зверя звали Паровоз. Эмили утверждала, что бояться его не стоит, поскольку Паровоз и Железная дорога — вещи полезные, но Повешенный видел истинную суть. Раскаленные докрасна железные кости, кипящую кровь и шкуру, пробить которую не смогло бы ни копье, ни меч, ни даже молния. Он был огромен. Силен. И почитаем людьми. Он был новым Богом и желал, чтобы Повешенный тоже склонился перед его мощью. Осколок копья требовал иного. Повешенный не знал, где правда, и вскоре перестал ее искать. Он просто был, проходя сквозь череду дней, одинаковых, как чашки из вечного сервиза Эмили Хандервуд. В этом существовании находилось место для воскресных проповедей и субботних чаепитий, устраиваемых на Большом камне. Повешенный выносил столы и расставлял их крестом, пусть форма эта вызывала смутное отторжение, как и черные скатерти, что появлялись из корзины кривой старухи. Скатерти были накрахмалены и, расправляясь, хрустели. Старуха морщилась и убирала вуаль с лица. Тогда Повешенный отворачивался, не смея глядеть: казалось, старуха смеется над ним. Накрыв столы, она исчезала, оставляя смутно знакомый запах, разгадать который у Повешенного не получалось. Да и жил этот запах сущие мгновенья. А стоило ему исчезнуть, как Повешенный забывал и о старухе, и о стыде, и о страхе. Вскоре у него появилось собственное место за столом и табличка, правда, пустая: имени своего Повешенный так и не вспомнил. — Просто у них тогда были очень сложные и неблагозвучные имена, — объясняла Эмили всем и каждому. Она же взяла на себя труд представлять Повешенного новеньким. — Это Повешенный, — говорила она и гордо добавляла: — Я его открыла. Не обращайте внимания, он с этим черепом не расстается. Совершеннейший чудак! И все соглашались: дескать, каких только чудачеств не встретится в мире. Новички приносили рассказы, а одна — бледноликая Мари со сложной фамилией, которую писали через черточку — светящийся камень. От камня разило смертью, но Эмили вновь лишь посмеялась: — Это прогресс! Просто поразительно, до чего же вы скептичны к прогрессу! — сказала она и стала заглядывать к Мари на чай. У Мари имелся муж, столь же бледный, как она, и светящийся, как камень. Он страдал мигренями и редко выходил из дому, появляясь лишь на обязательных чаепитиях. — Признаться, я представлял это место несколько иным, — как-то заметил он, ни к кому не обращаясь. — Место чудесное! — поспешила заверить Эмили. — Я вот ни капельки не жалею, что приехала сюда. Вы представляете, я ехала еще на дилижансе! Это был настоящий ужас, я вам скажу. Тряска, тряска, тряска… я думала, что меня на косточки растрясет. Повешенный встал. — А уж про то, что с багажом творится, и говорить не стоит. Моя коллекция прибыла в совершенно отвратительном состоянии… Он шел быстро, и сухая трава хрустела под ногами. — …две недели я занималась только тем, что чинила… Дорога лежала. Две половины Великого Змея, деревянными ребрами вросшие в землю. Они отражались в небе, прокладывая тени по облакам, сминая твердь и перечеркивая солнце. — Хьёртримуль! — крикнул Повешенный. — Хильд! Я помню ваши имена! Раздавленное солнце смотрело вниз. — Саннгрид! — крик, исходивший изнутри, тревожил копье. Оно ворочалось и стучалось о ребра, совсем как язык церковного колокола. И каждый удар обессиливал Повешенного. Последнее имя вырвалось хрипом: — Свипуль… Он упал на землю, но та была холодна, и лишь песок сочился сквозь пальцы, черный и густой, как кровь. — Я помню, — прошептал Повешенный, касаясь дыры в боку. — Я помню… — Тогда покоя вам не видать, — сказал светящийся муж бледноликой Мари, подавая руку. — Слышите? Металл плакал и рвался на свободу. Раскачивались шпалы, и корни их раздирали мертвую плоть незнакомого мира. Привычный страх сковал Повешенного, и даже копье внутри затихло. — Все меняется. Время идет… Муж Мари, повернувшись к Зверю спиной, зашагал прочь. Повешенному остались слова. — Время идет. Зверь пролетел, обдав жаром и вонью. — Время уходит. Рев чудовища оглушил. Но теперь Повешенный знал, что делать.
— Но это же вздор! И нелепица! — Эмили бежала, но все равно не успевала за Повешенным. — Соткана ткань большая, как туча, чтоб возвестить воинам гибель. — Никто не погибнет! Никто, слышите вы, невозможный человек?! — Окропим ее кровью. Накрепко ткань стальную от копий кровавым утком битвы свирепой ткать мы должны… В руке Повешенного лежало копье. Его острие, вырванное из тела, сияло, как в первый день своей жизни. — Сделаем ткань из кишок человечьих; вместо грузил на станке — черепа, а перекладины — копья в крови… — Как по-варварски мило! Да постойте же вы! Нельзя. Лыжами моря качалась земля. И небо, спустившись ниже, открыло удару мягкое брюхо. Нужен один лишь, но меткий. Насквозь прошить бы палаты луны, вывалить туч требуху. Это место не помнит дождей. — …гребень — железный, стрелы — колки; будем мечами ткань подбивать! Чудовище слышало вызов и приняло его. — Ну что же вы такое делаете! — воскликнула Эмили, но ступить на пути не решилась. — Вас попросту раздавит. Звук летел по металлу, но теперь в нем Повешенному слышалась не боль — ярость. Скрежет. Стон. Вой. Запах гари. Пощечина ветра и вкус жизни на губах. Горизонт растягивается, становясь тонким, как лезвие, и пропадает… — Смелость лучше силы меча в битве героев, — сказал Повешенный. Паровоз летел, и косы дыма свивались над массивной его головой. Они уходили в мягкотелое небо, и казалось, что это оно держит зверя на привязи. Мигнул и вспыхнул яркий свет. — …доблестный муж одержит победу мечом ненаточенным… Повешенный прицелился. — Смелому лучше, чем трусу, придется в играх валькирий. Воздух исчез, пропуская копье. — …лучше храбрец, чем разиня испуганный, что б ни случилось… Чудовище улыбнулось. — Водан! — Викар, — услышал в ответ Повешенный. — Время ушло. Оно промчалось сквозь него, сжигая, но не дотла. Оно вернуло боль и забрало страх. Оно превратило веревку обратно в телячьи кишки, а копье — в камышинку. И верно, дерево, разрубленное молнией, вновь было можжевеловым кустом. Только дорога