Литвек - электронная библиотека >> А Г Моров >> Биографии и Мемуары и др. >> Трагедия художника >> страница 3
несколько выходов. Но он развертывал скупой материал своих немногих сцен так широко, играл — без малейшего холодка найденных -приемов — с такой изобретательностью, что, нарушая всякий план драматургической и режиссерской постройки, с первого же своего выхода становился как бы главным персонажем комедии.

Как был смешон Мальволио! Как прекрасно нелеп с его лакейской самонадеянностью, с его мечтами выскочки, с его упоенной глупостью прислужника! И как при всем том сильно звучала какая-то скрытая грусть, вечная боль и ущемленность в комической фигуре Мальволио! В том, что делал актер в этой роли, было столько великолепного мастерства, столько неповторимого аромата искусства, что он оставлял по себе впечатление незабываемое.

Звали этого актера — Михаил Чехов.

Ученик Станиславского, друг и соратник Вахтангова, он к тому времени был одним из тех, чье имя на афише привлекало всеобщий интерес. Он играл мастера игрушек Калеба в диккенсовском «Сверчке на печи», несчастного короля Эрика в трагедии Стриндберга «Эрик XIV», разорившегося биржевого маклера Фрезера в бергеровском «Потопе», Хлестакова в «Ревизоре». Роли разные, характеры несхожие. Но все эти образы, созданные Михаилом Чеховым, всегда бесконечно своеобразные, оригинальные, занимали в вашем сознании и сердце свое особое место. Та или другая пьеса, в которой участвовал. Чехов, могла нравиться либо не нравиться. Но такого Калеба походя не встретишь, это было ясно. И не существовало, конечно, ни до, ни после него такого Фрезера. Наделенного юмором, но ничтожного, даже гнусного, если хотите, и в то же время обладавшего какими-то глубоко человеческими чертами. Ибо был он у Чехова греховный малый, каких много в жизни. Такой же, как они, за жизнью рвущийся, завидующий, страдающий, способный на гадость и на добрый порыв.

Не было на сцене до Чехова и такого Эрика.

Задавшись целью поставить «Эрика XIV», Первая студия приняла на себя задачу труднейшую. Автор пьесы Август Стриндберг был драматург (особенно в России) малопопулярный, притом из северных писателей самый суровый. У Ибсена брови и глаза гораздо суровее его творчества. Стриндберг же суров сердцем. Драматург такой силы, конечно, интересен. Но если высоки его удачи, глубоки также его провалы. А поставленный им в центре пьесы образ короля Эрика, этого шведского Павла I, с точки зрения художественной — слабый образ. Он статичен и в однообразии своем запутан. В его словах и действиях — явное безумие, но характер этого безумия вполне не открыт. В Эрике угадывается некоторое начало доброты, но и оно до крайней степени безлично и зыбко.

Однако в интерпретации Вахтангова, который был постановщиком спектакля, образ Эрика был более полнокровным, чем создал его автор. Он «то гневный, то нежный, то простой, то протестующий, то покорный, верящий в бога и сатану, то безрассудно несправедливый, то гениально сообразительный, то беспомощный и растерянный, то молниеносно решительный, то медлительный и сомневающийся... — он, сотканный из контрастов, стиснутый контрастами жизни и смерти, неотвратимо должен сам уничтожить себя». Ибо тема пьесы, как видел ее режиссер, — «королевская власть, в существе своем несущая противоречие себе, рано или поздно должна погибнуть». А Эрик не историческая фигура, а обобщение королевской власти.

Создал ли Михаил Чехов именно такой образ? Это не подлежит никакому сомнению. В течение всего спектакля зрительный зал ни на одну минуту не отводил глаз от стройного, легкого, порывом носимого, безволием парализуемого, жалкого, трогательного, минутами жуткого и несчастного короля. Внутреннее проникновение в роль достигало той степени, когда создаваемый образ становился как бы естественной природой Чехова, его нутром и кожей. Тут была какая-то беспрерывность свободного движения от одного первоначального толчка, данного себе в момент первого выхода на сцену, и до конца, до финального занавеса.

Но окончательно покорил Михаил Чехов всех, кто видел его в ту пору, своим Хлестаковым.

Как известно, сам Гоголь хорошего Хлестакова не дождался. Первый исполнитель этой роли, артист Александрийского театра Николай Дюр, привел автора в отчаяние тем, что «ни на волос не понял, что такое Хлестаков». А уже после Дюра на многие десяти летия установилась известная традиция изображения мнимого ревизора на сцене. И по той традиции Хлестаков был франт и светский человек. Михаил Чехов первый отверг это заблуждение. Его Хлестаков не стал ни водевильным шалуном, ни светским франтом. Он не «ломал комедию» и не играл, как это вошло в традицию, роль той важной персоны, за которую его по ошибке приняли. Ни сознательно, ни бессознательно ее не играл. Он просто жил на подмостках, от начала и до конца оставаясь только самим собой, то есть ничтожеством, пустышкой, человеком «без царя в голове», как говорил о Хлестакове Гоголь.

И как жил!

Народный артист СССР Михаил Жаров любит рассказывать один эпизод, приключившийся с Чеховым на представлении «Ревизора». Эпизод с виду пустячный, но очень, очень характерный для него.

Когда Чехов — Хлестаков, объясняясь в любви, стоял на коленях перед дочерью городничего, у него на узеньких, до предела обтянутых брючках оборвалась штрипка. Что делать? Как выйти из положения? Не притворяться же, будто ничего и не произошло. Что же делает Чехов? Он пристально рассматривает оторвавшуюся штрипку, потом с кокетством взглядывает на Марью Антоновну и снова на штрипку. Потом изящным жестом отрывает штрипку и смешной походкой, с одной задранной штаниной, идет к окну и на стебельке стоящего там цветка (кажется, герани) делает из этой штрипки бантик.

Зрительный зал благодарит Михаила Чехова бурными рукоплесканиями. За что? Не надо быть на спектакле, чтобы понять: за то, что и всегда, — за виртуозность. За то, с какой импровизационной непосредственностью и находчивостью строил он задуманный образ.

«Елистратишка», — презрительно определяет своего барина Осип. То есть не человек, а человечишка. Маленький. Жалкий. Ничтожный. «Вертопрах», — говорит позднее прозревший от злости городничий. И эти два слова-определения Чехов смело кладет в основу роли, нарушая установившиеся каноны. Он раскрывает духовную малость Хлестакова. Показывает его мелким, абсолютно бездарным, лишенным даже намека на какие бы то ни было умственные или душевные способности. Существом, заслуживающим презрения, и только. Он никогда не знает сам, что сейчас сделает, что скажет.

В сцене опьянения Чехов