Литвек - электронная библиотека >> Игорь Николаевич Сюмкин >> Советская проза >> Полдень следующего дня >> страница 2
тоскливо уголки губ… Головокружение не отпускало, подкатывала тошнота. Венере мерещился унитаз общежитского туалета, к стене над которым был плотно, намертво приклеен крупный газетный заголовок «Добро пожаловать!», нелепый там, но смешной.

И снова объявлялся лысеющий, зеленоглазый ата. Донимал и в перерыв (в столовую она не пошла, села на лотки в углу, привалилась спиной к стене и просидела так все тридцать минут). Единственная его рука висит прямо, не живо, а пустой рукав белой рубахи замысловато вьется на ветру… Вот взмывает он круто над головой аты, вот жмется к груди, крючится, а вот резко бросается за спину, и кажется издали: то грозит человек кому-то, то клянется или кается в чем-то, а то гордо убирает руку за спину — никому не подам. Не подам — и все! Я — единственный в этой дыре мужчина! Последний то есть. Последний тестя окалымил! Я — Ильяс. Умру — и не останется больше в Сулеймановке мужчин! Но это не рука, это пустой по плечо рукав…

И ата еще помалкивает, шагая враскачку меж двух рядов, как на подбор, одинаково темных, бревенчатых и дощатых, домишек. Из чайной. Не с чаю, конечно, его покачивает, но опять же язык не повернется пьяницей ату назвать. Пьет он, как всякий порядочный человек (это он сам о себе), редко, но порядочно… Раза три-четыре в год. В праздники ата почти всегда трезв, редко совпадают они с «питейным» его настроением, с его порядком. А порядок нечастых своих загульных дней он чтит! Все у него в такой день расписано: каждый шаг, каждый жест, каждое слово — до чайной, в чайной и особенно после. Что слышала, видела Венера в четыре года, то и в семнадцать.

Высоко держа лобастую голову, ата проходит мимо сидящих на лавочках соседей. Проходит молча, даже покачиваться перестает. Те тоже молчат, но улыбаются, перемигиваются в предвкушении редкого зрелища.

Ата еще внушительно топает сапогами в сенцах, а три окна домишка уже облеплены смеющимися лицами. Венера с енэй[2] за столом. С минуту стоит ата у порога, осмысленно и пытливо, словно бы и не пьяно, осматривается. Но в том-то и вся штука, что осмысленный и пытливый взгляд просто блуждает. Венера знает, что все силы аты в этот миг вложены в ту дурацкую пытливость (неспособную, кстати, никого обмануть), из-за чего не может он ни шага сделать, ни слова сказать, ни замычать даже. Зато он сейчас — сама пытливость и осмысленность! Еще бы, ведь единственный в округе настоящий мужчина! Последний то есть. Никогда не пьянеет! Никогда! Видите? Но его «последних» в округе мужских сил хватает ненадолго: вот глаза перестают пытливо блуждать, тупеют, но становятся зрячими, хваткими. Возвращаются к ате и дар речи, подвижность.

— Венера, гляди, доченька, что я тебе принес, — говорит он непременное, доставая из кармана брюк привычный кулек с талыми, слипшимися карамельками. Двести граммов…

Не помнила Венера, во сколько лет, в какой из загульных дней аты впервые не обрадовали ее эти конфеты, когда он вот так же потряс кульком на пороге, а заставили в испуге прижаться к енэй, в испуге потому, что дальше обычно… То ли в четыре, то ли в пять. Не помнила точно и времени, с которого привыкла ко всему, в такие дни происходящему. Ко всему! Ата клал кулек на стол… Росла Венера, грузнела и грузнела енэй, люди, приникавшие к окнам, мужали и высыхали, хорошели и брюзгли, взрослели и начинали подслеповато щуриться, многие исчезали и, наверное, улыбались, вспоминая чудачества Ильяса-бухгалтера, в далеких от Сулеймановки городах, или тлели в земле под могильными глыбками невдалеке от околицы. Менялось все, кроме… Ата неторопливо подходил к продавленному кожаному дивану (казенный вид дивана был, кстати, предметом его тайной гордости), куда енэй заранее клала камчу.

Он брал камчу и возвращался к столу, не улыбаясь и не хмурясь, без злости и без радости, даже равнодушным трудно было назвать высоколобое, зеленоглазое лицо.

Спокойно сидела тучная, багроволицая енэй, спокойно сидела Венера. Ата становился позади енэй и, несколько раз тряхнув, как градусником, зажатой в руке камчой, трижды опускал ее со всего плеча на широкую, туго обтянутую бурым халатом спину. Енэй лишь мигала на свист камчи, не забывая при этом отгонять от тарелок настырных мух. Под халатом у нее была надетая по такому случаю короткая стеганка-безрукавка, так что камча не более чем пыль из той выбивала. Об этом знали все, начиная с аты и Венеры и кончая людьми у окон, сельсоветом и участковым Зинатуллой, иначе ате его единственное (последнее) в округе мужское поведение с рук бы, конечно, не сошло. Но не этого, вовсе не этого терпеливо ждали люди за окнами…

Ата важно стоял посреди комнаты и пошлепывал концом камчи по голенищу сапога: вот я каков! Долго застаиваться ему не давали. Кто-нибудь, стуча в окно, поощрительно выкрикивал енэй что-то навроде:

— Зухра, да двинь ты хорошенько этого замухрышку! А если жалко, то хоть рявкни в треть глотки. Умеешь же! Ильяс от одного твоего крика ноги протянет!

Ата молчал, ожидая главного удара, и вскоре дожидался.

— Эй, Ильяс, не отелилась ли на том свете яловая корова, что ты отдал тестю, забыв его о том предупредить? Хорош калым!

— А вы-то? Вы-то? — визжал на это ата, тыча тонким указательным пальцем во все три окна по очереди. Кисть руки у него белая (бухгалтер как-никак), во всяком случае, куда светлей лица, тщательно подстриженные ногти (Венере даже доставляло удовольствие раз в неделю стричь их ате) от природы удлинены. Венера завидовала красоте его руки, пусть и единственной…

— А вы, вы, вы… — Ата топал в такт словам сапогами. — Вы и яловой не отдали… Цыпленка! Я телкой ее тестю отдал. Никто не мог знать, что яловой окажется! Да что я перед всякими оправдываюсь? Не мужчины вы — и все! У вас нету… — и ата начинал расстегивать брючный ремень, чтоб показать всем, чего у них нет.

Люди за окнами того и ждали, начинали подзадоривать:

— Давай, Ильяс, поторапливайся, а то опять, как и в те разы, не успеешь! Зухра уже встает.

— Успеет.

— Кажется, успеет. До подштанников добрался.

— Не успеет.

За все годы ата ни разу не успел. Енэй с несвойственной ей стремительностью подскакивала к нему, сгребала в охапку (была енэй на голову выше и, по меньшей мере, раза в два тяжелей) и, как ребенка, уносила за ширму на постель. Ата ни разу не воспротивился. А Венера, как было заведено, лишь после этого задергивала оконные занавески, что бывало уже излишним, — люди расходились…

Как ни привыкла Венера к этой комедии, странно все ж становилось ей порой: ата, похвалявшийся, что он последний из сулеймановцев тестя окалымил, никогда не хвастал, что партизанил в войну во Франции (в плену ата был), что руку