Литвек - электронная библиотека >> Владимир Карлович Кантор >> Русская классическая проза >> Рождественская история, или Записки из полумертвого дома >> страница 2
круглые совиные очки глядели растерянно. Словно потеряла ученая сова ориентацию в пространстве. Не знала, что в этой ситуации делать. Но собралась: нашла постель свободную — не у окна и не у двери (а в палате шесть коек — три и три). Над головой оказался целый иконостас. Разглядел я его только после реанимации. В реанимацию же, судя по рассказам, я попал так: толстая сестра Наташа поставила мне капельницу с физраствором и сказала жене: «Все, женщина, можете уходить». «Я еще посижу», — сказала жена. «Да хоть всю ночь. Ваше дело», — ответила сестра и, погасив свет, отправилась к праздничному столу. Кларина побежала за сестрой: «Он уже сереет». «Так и должно быть». Потом я почернел, и, когда жена потребовала реанимацию, сестра туда позвонила. Две девицы в белых халатиках привезли каталку, принялись меня раздевать догола, тут немного сознание забрезжило, и я спросил, зачем это. «Девки там молодые, красивые — побалуешься с ними», — отвечала толстая крупная чернобровая Наташа, ухмыляясь. Та, которая не хотела вначале звать реанимацию. И меня, прикрыв простынкой, повезли коридором, а потом в лифте, а потом переходами. Так король, по словам Гамлета, путешествует по кишкам нищего. Вот в такой нищей больнице я оказался и этими нищими кишками следовал в отделение реанимации, полагая, что оттуда уже не вернусь. И только уложенный на высокую, почти покойницкую кровать (когда мне делали переливание крови, засовывали в нос какую-то резиновую трубочку, кололи уколы, вставляли кишку в желудок, а меня рвало, и пришло чувство бессилия — пусть делают, что хотят, я же должен терпеть: таков механизм русской психеи), подумал: хорошо, что я успел построить квартиру для жены и дочки, что сумели мы выбраться из коммуналки, что без меня бы они этого не сделали, значит, что-то хорошее после меня останется. Понимаете, не тексты останутся, как я думал раньше, а сносная жизнь близких мне людей. На последних весах это оказалось важнее всего.

А потом пошли наблюдения, размышления. Примерно такие: «Зачем лечат тело, чинят его всякие врачи? Это как временная заплатка на порвавшихся брюках или новая подошва у разбитых ботинок. Ведь человек все равно умирает, умрет. Человека можно назвать — временно живущий. Нам остается только гадать о вечности». Но испугался и вечности пока не захотел. И вернулся в палату.

Палатный врач

Палатный — это не платный. Платный отчасти от тебя зависит, от палатного зависишь ты. В конечном счете, хоть мы об этом начинаем думать только под старость, наша жизнь и здоровье зависят от врачей не меньше, чем от всяких начальников и секретных служб. О том, что все мы в руке Божьей, мы давно уже не думаем, привыкли в лагерях и бараках без Него обходиться, когда было ясно, кто Хозяин над жизнью и смертью. Зависим мы не от духа, а от властей. Врач это тоже власть. Чеховский домашний доктор, о котором столько мечтал Солженицын, фигура навсегда исчезнувшая? Да и был ли он? Ионыч, что ли?

Врачи ходят под Богом, а мы под врачами. Наша жизнь и смерть в их руках. И мое существование было в их руках. Но… Проклятое «но».

Кто хотел моей смерти? Почему вдруг в обычной городской больнице мне пришлось бороться за жизнь? С чего бы это? Может быть, сила вещей?

Я врачей навидался и многим из них обязан жизнью. Я вообще выжил случайно. Как только родился, сразу заполучил послеродовой сепсис. Было это в апреле 45-го года, сепсисом заболели тогда все новорожденные N-ского роддома, подозревали, разумеется, вредительство. Время такое. Но я выжил, причем лишь я и выжил. Мама разрешила женщине-врачу сделать мне укол пенициллина, нового тогда средства, только что из армии перекочевавшего на гражданку. Было еще и переливание крови, и вливание плазмы, но это многим делали, а от пенициллина остальные мамашки отказались; испугавшись иностранного названия лекарства, опасались дальнейшего вредительства. Потом в двадцать пять лет был аппендицит, когда чуть не зарезали, месяц провалялся, второй раз пришлось вскрывать. И еще плевропневмония, и еще дифтерит, и еще, и еще — и всё жив.

Ну так вот — платный и палатный. Платный, изображавший из себя европейца, искушенного в новейших методах лечения, насоветовал мне натощак принимать по полтаблетки аспирина, чтоб кровь не густела, предохраняя от возможного инсульта. Что я и проделывал месяца два, пока не попал с желудочным кровотечением в больницу. Тут-то и появился палатный.

Больные называли его «ненормальный», «псих» или «А.А.», что значило не детское восклицание о своем желании сходить «по большому», а его имя Анатолий Александрович. Но тон у всех был отнюдь не пренебрежительный. Меня перевели из реанимации в палату после обеда, когда он уже ушел. Про него говорили без конца, сообщая, что будет орать, грозиться, что строгий, а так мужик хороший и врач тоже. И я представил себе образ сурового, строгого, но блестящего хирурга, этакий типичный портрет из советской литературы.

Над моей головой на бледно-синей, с пролысинами и пятнами стене были наклеены картинки — получился своего рода иконостас из вырезанных из журналов цветных репродукций икон. Там были четыре суровых евангелиста, Спас Нерукотворный, Михаил Архистратиг, икона почаевской Богородицы и пришпиленная иголочками репродукция иконы «Положение во гроб» с подписью «Jerusalem» (на обороте), с благословением святого града Иерусалима. Наклеил их, как рассказали мне, Анатолий Александрович. Он-де верующий сильно. Да, подумал я, поводя по сторонам глазами: вера здесь нужна. А этот, похоже, ко гробу Господню в Израиль ездил, значит, человек правил строгих.

На следующее утро я проснулся рано. И попытался вообразить, как пойдет по коридору Анатолий Александрович. Коридор с грязно-серыми стенами, это я заметил, когда меня везли на каталке, потолок с белыми больничными лампами. Линолеум тоже серый, весь расцарапанный, с пятнами от пролитых киселей и жидких супов, которые дрожащими руками носили больные из столовой в палату. А может, и какие лекарства добавили пятен.

В то утро лежавший напротив меня бывший вохровец, подхалимски угодливый с медсестрами, мечтательно говорил, что вот придет А.А., всем звездюлей навешает, всех распушит. Хихикая, добавил, обращаясь ко мне:

— Вот вы доходяга, а бородатый, наверно, артист или музыкант. А я скажу, как бывает. Стоит мужик под окном, задумался, оттуда музыка. К мужику один тип в очках подходит и спрашивает: «Как думаете — это Гуно или Глинка?» А мужик ему: «Вот и я думаю — говно или блин как». В смысле: как блин, — пояснил вохровец. — Анатолий Алексаныч тоже про говно любит поговорить, для него все, что нечисто, все говно. Он из таких доходяг, как вы, людей делает: