Литвек - электронная библиотека >> Генрик Сенкевич >> Историческая проза >> Наброски углем >> страница 2
же все шло гладко кате по маслу. Лучше его не могли бы написать и в уезде. Оставалось только покоптить печать, приложить ее к бумаге так, чтобы стол затрещал,—  и готово.

— Что и говорить, одно слово —  голова! —  сказал войт.

— Еще бы,—  ответил польщенный Золзикевич,—  недаром писаря пишут книги.

— А разве вы тоже пишете книги?

— Что же вы спрашиваете, будто сами не знаете? А кто же пишет канцелярские книги?

— Это правильно,—  ответил войт и, подумав, прибавил: —  Теперь списки мигом придут.

— Вы вот смотрите, сейчас же избавляйтесь от всех бездельников в деревне.

— Избавишься от них!

— А я вам говорю, начальник жаловался, что в Бараньей Голове народ беспутный. На складчину, говорит, ничего не дают, только пьянствуют. А Бурак, говорит, им потворствует и еще ответит за это.

— Будто я не знаю, чуть что —  все мне отвечать. Когда Розалька Ковалиха родила, суд присудил, ей всыпать двадцать пять розог, чтоб в другой раз неповадно было: дескать, нехорошо это для девки. A кто присудил? Я? Не я, а суд. А мне что до этого? По мне, пусть бы хоть все рожали. Присудил-то суд, а виноват выхожу я, «Ты что, не знаешь,—  говорит начальник,—  что теперь телесные наказания отменены?» И сразу бац меня по башке. «Не знаешь, что никого нельзя бить?» И снова бац меня. Такая уж моя доля.

В эту минуту корова с такой силой ударила в стену, что содрогнулась вся канцелярия.

— Э, раздуй тебя горой! —  с негодованием крикнул войт.

Между тем писарь, усевшись на стол, снова начал ковырять в носу.

— И поделом вам! —  наконец проговорил он. —  Чего вы смотрите? И сейчас будет так. Это пьянство до добра не доведет. Одна паршивая овца все стадо портит! Разве неизвестно, кто в Бараньей Голове всем управляет и людей толкает в корчму?

— Это уж как знать, а насчет питья, так иному после работы непременно нужно выпить.

— А я вам говорю: избавитесь от Репы —  и все хорошо будет.

— Что же мне, по-вашему, башку ему свернуть, что ли?

— Башку ему не свернешь, а теперь составляются рекрутские списки, внести в список —  и пусть тянет жребий.

— Да ведь он женатый, у него уже мальчишка годовалый.

—  Кто же об этом узнает? Жаловаться он не пойдет, а пойдет, все равно никто его слушать не станет. Когда набор идет, никому недосуг.

— Ох, пан писарь, пап писарь! Видать, тут дело не в пьянстве, а в жене Репы... Да ведь это большой грех!

— А вам-то что? Вы вот смотрите, ведь и вашему сыну уже девятнадцать лет, значит, и ему тянуть жребий.

— Знаю я это, а сына своего не отдам. Если нельзя будет иначе, так и выкуплю.

— Ишь ты, какой богач нашелся!

— Подкопил я малость медяков, хоть и не больно много, да авось хватит.

— Восемьсот рубликов медяками придется платить.

— Раз сказал —  заплачу, так хоть и медяками, а заплачу! А там бог даст, останусь войтом, так с божьей помощью годика за два опять соберу.

— Это еще неизвестно, соберете вы или не соберете. Мне ведь тоже нужно, и я не допущу, чтобы вы всем один пользовались. У человека образованного расходов всегда больше, нежели у простого, а мы запишем Репу вместо вашего сына, а вы денежки сбережете... Восемьсот рублей на улице не валяются.

Войт призадумался. Надежда сберечь такую значительную сумму приятно улыбалась ему.

— Да ведь за это не похвалят,—  наконец проговорил он.

— Уж это не вашего ума дело.

— Вот я и боюсь: вы своей головой надумаете, а свалится все на мою голову.

— Не хотите, так платите восемьсот рублей...

—  Да разве я говорю, что мне их не жалко!

— Если вы думаете, что соберете их опять, так нечего и жалеть. Но вы не особенно рассчитывайте, что останетесь войтом. Еще про вас не все знают, а вот узнают то, что я знаю...

— Да ведь канцелярских вы больше берете, чем я,—  возразил войт.

— Я не о канцелярских говорю, а о прежних делах...

— Этого я не боюсь! Что мне приказывали, то я и делал.

— Ну, оправдываться вы будете в другом месте.

Не прибавив больше ни слова, писарь надел свою зеленую клетчатую фуражку и вышел из канцелярии.

Солнце стояло уже низко; люди возвращались с полей. Первыми навстречу писарю попались пять косарей с косами за плечами, они поклонились ему и сказали обычное: «Слава Иисусу», но пап писарь только кивнул им своей напомаженной головой, а «Во веки» не ответил, полагая, что образованному человеку это не подобает. Об образованности пана Золзикевича знали все, и сомневаться в ней могли лишь злые или недоброжелатели, для которых всякая личность, возвышающаяся над средним уровнем, словно бельмо на глазу и не дает им спокойно спать.

Если бы у нас, как подобает, издавались биографии всех наших знаменитостей, то из биографии этого незаурядного человека, портрета которого —  не понимаю почему —  не поместил пока пи один из наших иллюстрированных журналов, мы бы узнали, что первоначальное образование он получил в Ословицах, столице Ословицкого уезда, к которому принадлежала и Баранья Голова. На семнадцатом году юный Золзикевич дошел уже до второго класса и, вероятно, с такой же быстротой подвигался бы и дальше, если бы не наступили бурные времена, положившие раз и навсегда конец его научной карьере.

С горячностью, свойственной молодости, Золзикевич, которого и раньше преследовала несправедливость учителей, став во главе сочувствующих товарищей, устроил своим обидчикам кошачий концерт. Затем изорвал книги, изломал линейки, перья и, покинув храм Минервы, ринулся в объятия Марса и Белоны.

Это была пора в его жизни, когда брюки он носил не па голенищах, а в голенищах, пора, когда он певал с жаром, пышущим горькой и страшной иронией: «О, честь вам, паны магнаты!» Кочевая жизнь, песни, облака табачного дыма, романтические приключения на постоях с молоденькими девушками, которые носили крестики на груди и ничего не жалели для «родины и ее храбрых защитников», —  такая жизнь, говорю я, гармонировала со страстной и мятежной душой молодого Золзикевича, Он находил в ней воплощение своей мечты, владевшей его умом с давних пор, когда он еще в школе, под партой, зачитывался «Ринальдо Ринальдини» и другими произведениями, которые развивали ум и сердце и пробуждали воображение пашей молодежи.

Но у этой жизни были свои темные, верное, рискованные, стороны. Бешеная отвага слишком увлекала Золзикевича, Увлекала настолько, что —  хоть этому верится с трудом —  еще до сего дня показывают в Вжецёндзе плетень, через который не мог бы перескочить самый лихой конь, а пан Золзикевич однажды бурной ночью перескочил одним махом, охваченный страстным желанием сохранить себя на радость отечеству. Ныне, когда времена эти давно миновали, сколько бы раз ни приходилось папу