Литвек - электронная библиотека >> Рейнолдс Прайс >> Повесть и др. >> Долгая и счастливая жизнь >> страница 3
свернуть налево, придешь к эфтонскому магазину, а там скоро мощеная улица, которая ведет в Уоррентон, куда она ездит на работу. Но сегодня они свернули направо, и дорога стала поуже и все сужалась, и дальше по ней могло пройти в одну сторону что-нибудь одно — машина либо грузовик, мул или телега, а стоял июль, и что бы по дороге ни прошло, даже самое мелкое животное, земля перетиралась в пыль. Пыль вздымалась клубами множество раз за день, а иногда, хоть и незаметно, даже по ночам. На закате, если не было ветерка, она висела в воздухе, как туман, и садилась на все, куда можно было сесть — на Розакок, и Маму, и Рэто, и Майло, когда они все вместе ходили в церковь каждое первое воскресенье месяца, но это было лет десять назад, еще до того, как Майло получил водительские права, а больше всего пыли оседало на негритянских ребятишек, когда они медленно, гуськом брели домой с черной смородиной, которую они набрали для себя (но если остановишься и спросишь: «Сколько ты хочешь за ягоды?», они так удивятся и заробеют, что забудут цену, которую сказала им мать на случай, если кто их остановит, и отдадут тебе смородину с ведерком вместе за столько, сколько ты предложишь, и всю пыль, что вы с ними подымете, ты принесешь домой на этих ягодах). Пыль садилась и на листья — на кусты кизила и орешника, и на реденькие сосны, и на дуб, а часто и на высокий платан, и на вишневые деревца мистера Айзека Олстона, тесно окружившие пруд, вырытый им для освежения воздуха в жару, заглохший и бурый, когда не льют дожди, — те самые деревца, что выросли из прутиков, посаженных мистером Айзеком двенадцать лет назад, в день его семидесятилетия, и тогда же он пустил в пруд таких крохотулей рыбешек, что их едва можно было разглядеть, и уверял, что доживет до времени, когда будет прохлаждаться в тени вишневых деревьев и вылавливать из пруда далеких потомков тех самых мальков. И с него станется, ведь Олстоны раньше девяноста лет не умирают. А те Олстоны, что умерли не так давно, уже после деревьев, не вместились в семейные могилы и лежали по эту сторону баптистской церкви «Услада», и просто удивительно, какие они были коротенькие, а вокруг похоронены люди, никогда не имевшие семейных могил, взять хотя бы Папу (так Розакок называла своего деда: он перед смертью начисто забыл про свою жену, мисс Полину, и просил похоронить его рядом со своей матерью, но позабыл сказать, где она лежит), и мисс Полину в могилке размером как для ободранного кролика, и родного отца Розакок, который не был баптистом (и вообще, можно сказать, никем не был) — и его могилка еле-еле возвышалась над землей. Могилы придвигались все ближе к церкви, и с ними придвигалась трава, а дальше начинался белый песок, который понатаскали сюда со дна речушки. Церковь стояла на белом песке, под двумя дубами, деревянная, посеревшая, квадратная, как ящик для снарядов, словно бросавшая людям вызов — а ну попробуйте-ка не пойти. Мастианы ходили, и даже Уэсли Биверс ходил, хоть и не был баптистом.

Но сейчас им нужно было не туда, и они проехали мимо могил и «Услады», мимо песка и двух длинных пикниковых столов на опушке леса, куда еще детьми бегали Майло, и Розакок, и Рэто вместе с Милдред и другими негритянскими ребятишками, которых она притаскивала с собой (теперь они все подались в другие места, главным образом в Балтимору). Лес начинался у дороги, а где кончался — неизвестно, ни Розакок, ни даже мальчишки ни разу так и не дошли до конца, и не потому, что им было страшно, просто они выбивались из сил — лес тянулся все дальше и дальше, и каждый листик в нем принадлежал мистеру Айзеку Олстону. Однажды Розакок и Милдред запаслись едой и решили: «Будем идти до первого поля, где кто-нибудь что-нибудь посеял».

И вот они медленно пошли по прямой, в прохладной и влажной тени под деревьями, куда никогда не пробивалось солнце и стоял этот зеленый свет, от которого растут грибы. Они шли целый час, и теперь уже дышали воздухом, которым до них дышали только опоссумы да совы да еще, может, змеи, если змеи дышат. Милдред все это было не очень по душе, но Розакок шагала дальше, а Милдред семенила позади и все поглядывала вверх, проверяла, есть ли над ними небо и не смотрят ли на них с деревьев змеи. Наконец они дошли до поляны величиной с цирковую арену, там деревьев не было, только старый колючий шиповник да сухая трава-бородач с метелками точь-в-точь такого цвета, как борода, начинавшая пробиваться у Майло. Они сели у края поляны, чтоб у Милдред отдохнули ноги, и поели лепешек, запивая их сиропом, но Розакок твердо стояла на том, что еще нельзя идти назад, это же не поле, где что-то выращивают (никто не ест сухой бородач, кроме мулов, да и мулы-то едят его, только если им покажется, что этот бородач вам до зарезу нужен). Словом, они уже поднялись с земли и хотели идти дальше, но вдруг Милдред разинула рот и пискнула: «Боже милостивый!», потому что позади, в деревьях, на секундочку показался олень, они даже не успели рассмотреть, с рогами он или нет. Но он уставился прямо на них, и глаза у него были черные-пречерные. Когда в чаще деревьев затих поднятый им шум, Розакок сказала: «Давай не пойдем дальше», и Милдред охотно согласилась: «Давай». Вообще-то оленей они не боялись, но мало ли что можно ждать от этого леса: если после часа ходьбы выскакивают на тебя посмотреть всякие олени, то бог его знает, что будет дальше и что окажется на засеянном поле, где-то впереди, на том конце леса, и кто это поле будет караулить. И они пошли обратно, нарочно не ускоряя шаг, стараясь показать, что им ни капельки не страшно, и, когда они вышли на дорогу, Милдред заговорила — в первый раз с тех пор, как призвала бога посмотреть на того оленя.

— Розакок, — сказала она, — пора ужинать. — И они разошлись в разные стороны. Положим, ужина еще ждать и ждать и с таким же успехом можно было сказать, что пора идти снегу, просто Милдред не терпелось добраться домой и кому-нибудь все выложить про того оленя — как он сиганул в деревья, и как шуршала сухая листва под его копытами, и как стоял и смотрел, даже не на лепешки, а на них — ему было интересно, что они делают.

Если б Розакок отвела глаза от спины Уэсли и оглянулась на лес, она, быть может, вспомнила бы тот день и все, что было тогда, девять лет назад, и что сейчас она едет хоронить ту самую Милдред и подумала бы: где тот олень с чернущими глазами, не стоит ли опять в чаще — и что, он тоже собственность мистера Айзека, тот олень? Но она не подняла глаз и ни о чем не вспомнила. Если ты с Уэсли Биверсом, что толку вспоминать? Все равно ему не расскажешь о том, что припомнилось. Он говорит, что живет только настоящим, а это значило, что, наверно, когда он уехал за сто тридцать миль от дома, три года