Литвек - электронная библиотека >> Юрий Вячеславович Васильев >> Советская проза >> «Карьера» Русанова. Суть дела >> страница 2
отчим, профессор Викентий Алексеевич Званцев, сказал:

— Вот ведь беда какая. Просто не знаю, что тебе подарить. В магазинах одни золотые портсигары.

— Подарите мне машину, — посоветовал Геннадий.

— Машину? Хм… Резон, конечно, в этом есть, но что ты с ней будешь делать?

— Буду гонять на ней по дачному поселку. Там ни одного милиционера.

— Хорошо, — сказал профессор. — Считай, что моя «Победа» принадлежит тебе.

В день шестнадцатилетия Викентий Алексеевич подарил ему автомобильные краги и корочки для удостоверения шофера.

— Очень остроумно, — сказал Геннадий. — Кстати, нельзя ли сменить левый задний баллон? Не баллон, а лысина.

— Ты наглеешь!

— Фи, профессор! Разве это так уж много для единственного пасынка? Я ведь не прошу отделать щиток китайской черешней…

В конце концов, это была игра, потому что не все ли равно, кому принадлежит в этом доме собрание сочинений Элизы Ожешко, резной буфет или машина? И все-таки Геннадию было приятно держать сейчас в руках дарственную, по которой он с сего числа является владельцем «Победы».

— Милый ты мой ученый! — рассмеялся Геннадий. — Снова ты меня надул! Права я получу ведь только через год… Ладно, Викентий Алексеевич, за мной не пропадет. Когда я через десять лет буду в белой чалме разъезжать по заграницам и беседовать с послами и шахинями, я подарю вам самый лучший «кадиллак». Или кусочек пирамиды. Как прикажете…

Завтрак стоял на столе в гостиной, потому что в столовой натирали полы, а есть на кухне домработница Даша не разрешала. Это было бы нарушением устоев, которые она хранила свято…

Русановы жили в огромной квартире со множеством комнат, чуланов и переходов, с изразцовыми печами и постоянным сквозняком.

Геннадий любил эту прочную, старую квартиру со своим устоявшимся за многие годы запахом и даже со своим сверчком за печкой, но уютнее всего он чувствовал себя в кабинете профессора, в полутьме, где тускло светились золотые обрезы собранной еще отцом библиотеки.

Здесь был особый мир. Здесь жил Писарев, Геннадий читал его и испытывал чувство суеверного страха оттого, что ему все понятно и все интересно. У себя в комнате Геннадий повесил его портрет и написал: «Помни! Он умер в двадцать семь лет, а сделал — на века».

Здесь жил Хайям, лукавый мудрец, который советовал выпить вино, пока его не выпили другие, а сам хмельному кубку предпочитал радостный хмель любви и дружбы.

— Он для тех, кто умеет читать, — говорил обычно их сосед, большой знаток и любитель Востока. — А кто не умеет, для тех он опасен. Он может посоветовать предать друга и насмеяться над истиной.

А еще здесь был камин. По воскресеньям они с Викентием Алексеевичем топили его специально припасенными смолистыми поленьями, садились в кресла возле небольшого столика с кофе, и профессор говорил, что англичане хоть и скучный народ, но с камином они придумали неплохо.

В такие вечера в кабинет приходила мать, ложилась на диван и читала. Геннадий всю жизнь помнит ее почему-то именно так — лежит, укрывшись пледом, и читает, время от времени поднимая голову, словно проверяя, все ли на месте.

Отец Геннадия умер. Это было так давно, что он ничего не помнил, кроме того, что в доме всегда было много всяких людей. Но зато он хорошо помнил день, когда их давний знакомый Викентий Алексеевич Званцев перестал быть просто знакомым и сделался его отчимом.

Все получилось просто. Вернувшись из школы, Геннадий еще в прихожей услышал неторопливый голос профессора, которого помнил столько же, сколько себя, успел за эти годы привыкнуть и к толстой собачьей дохе, и к ботам, что всегда аккуратно стояли под вешалкой, и к тому, что он сидит с мамой в гостиной и пьет чай из специального стакана с подстаканником, что-нибудь рассказывает, обязательно интересное. Рассказывая, он обращался не только к маме, но и к Геннадию, с самых ранних лет признав в нем ровню, и это, пожалуй, больше, чем что-нибудь другое, привязало Геннадия к Званцеву.

Викентий Алексеевич был высок, сухощав, рассеян, любил кошек, носил очки в золотой оправе, толстый шарф и вязаную фуфайку, страдал бессонницей. Он заведовал кафедрой физиологии в том же институте, где работал когда-то отец, и был влюблен в мать чуть ли не со школьных времен.

Эта романтическая история Геннадию положительно нравилась, хотя он иногда и улыбался про себя при виде трости с набалдашником и суконных бот, стоявших под вешалкой.

На этот раз профессор был в пиджачной паре, отчего выглядел слегка фатовато. Он усадил Геннадия рядом с собой, налил ему рюмку вина, чего никогда раньше не делал, и сказал, что они с мамой решили пожениться. Какие у него есть по этому поводу соображения?

— Вам жить, — сказал Геннадий. — Тем более, что рано или поздно это должно было случиться. Надеюсь только, что профессор не будет ставить меня в угол? А честно говоря, я рад, Викентий Алексеевич: иметь в доме взрослого мужчину — это хорошо. По крайней мере, так пишут в книгах. Отчим, когда приходит в семью, начинает приручать пасынка, возит его на охоту и на рыбалку. А нам что делать? Охотиться вы не умеете, рыбу тоже не ловите. Но я думаю, что у нас с вами найдутся точки соприкосновения. Правда?

— Заяц во хмелю, — сказала мама.

— Отчего же во хмелю? Я просто планирую нашу жизнь на ближайшее будущее. А точки соприкосновения… Они ведь у нас всегда были, правда, Викентий Алексеевич?

Внешне все оставалось по-прежнему. Как и раньше, Геннадий был почти полностью предоставлен самому себе — эта система воспитания в доме Русановых была теоретически обоснована еще тогда, когда Викентий Алексеевич мог влиять на Геннадия лишь в качестве друга дома.

— Вольный выпас молодняка, — говорил он с улыбкой, — оправдал себя еще в древние времена. Чем больше самостоятельности, тем больше толку. Воспитывать надо дурака, а умный сам себя воспитает. Следует лишь помнить, что, воспитывая себя, он будет постоянно оглядываться по сторонам, и если рядом окажутся негодяи и пустомели, то всякие разговоры о добре и справедливости будут ему непонятны…

Профессор был слишком старым другом, чтобы его перевоплощение в главу семьи могло что-то изменить. Геннадий по-прежнему всю неделю вертелся как белка в колесе, вставал в шесть и ложился за полночь, потому что мир с каждым днем становился все богаче, а Геннадий с каждым днем становился все жадней. Рано проявившаяся склонность к языкам еще в пятилетием возрасте заставила родителей отдать его сначала немке, потом англичанке, и обе они, словно