блаженствовать в тепле и силе их тел.
Неужели я впадаю в детство?!
Да нет, я все еще вижу в нем мужчину. Надо заметить, что секс у нас становился все более изощренным и изобретательным — очень уж существенна разница в наших габаритах. Но мы не можем, а скорее всего, не хотим отказываться от него. Может быть, потому что это было бы первым серьезным нашим поражением в борьбе с неумолимым роком, стремящимся разлучить нас.
Пусть мы обречены, но из того времени, что отпущено нам, не отдадим ни мгновенья! Вероятно, мы выглядим утопающими, хватающимися за соломинку, но хотела бы я посмотреть на того, кто, утопая, не стал бы за нее хвататься.
Конечно, и тот компьютеризированный, высокотехнологичный Эдем, который мой Бог соорудил для меня в тайнике за своим кабинетом — та же «соломинка», но могу ли я лишить его этой иллюзорной психической поддержки? Особенно, после моего ночного кошмара. Да мне и самой любопытно поучаствовать в этом научном эксперименте. Только бы столпы церкви не узнали о нем! Если узнают, моему любознательному несдобровать.
«Соглядатайство промысла Божьего — святотатство! Вмешательство смертный грех!»
Почему они запрещают нам заглянуть за Дверь? Не потому ли, что ведают творящееся за ней?.. Опасаются за нас или за себя? Или просто надувают щеки, нагнетая таинственность?
В любом случае, я не из тех, кто перепоручает кому-нибудь принимать за себя жизненно-важные решения, а значит, и право на соответствующую информацию. Тем более, мой Гулливер. Он, вообще, вскипает, когда от него что-то скрывают, — люди, святые отцы или Бог. Последнему он не может простить режима суперсекретности, который оправдан только во взаимоотношениях врагов…
— Малышка, пойдем погуляем, — прервал мои размышления добрый Гулливер.
Еще бы я отказалась!
— С тобой хоть… — начала я соглашаться и вдруг брякнула: — Я, конечно, малышка. С этим трудно спорить. Но малышками зовут своих женщин миллионы мужчин, гордых своим превосходством в массе и силе. Не стоит ли на прощание придумать что-нибудь пооригинальней?
— А это идея! — воодушевился Гулливер. — Правда, мои литературные таланты весьма убоги.
— Ну, на одно-то слово… — приободрила его я.
— На одно? — задумался он, вышагивая со мной по лесной тропинке. Я держалась за его руку и еле поспевала за семимильными шагами своего любимого Гулливера. Сейчас я в полной мере поняла детей, вынужденных вприпрыжку бежать за своими мамами и папами, несущимися к только им ведомой цели. Это хороший спортивный темп. На первом десятке лет… А я-то завершаю последний.
— Лапонька, кисонька, солнышко, — выдавал терзаемый творческими муками Гулливер.
— Тапочка, мисонька, донышко, — продолжила я ассоциативный ряд.
— Ты думаешь?.. — остановился мыслитель и глянул на меня сверху.
Да, не слишком свежо… — и зашагал дальше, потянув меня за собой.
— Дюймовочка!.. Чертов Андерсен! Опередил! — выдал он метров через пятьдесят.
— Метровочка, дециметровочка, сантиметровочка, миллиметровочка, продолжила я. — Очень удобно по мере уменьшения.
Он опять остановился, воззрившись на меня.
— Издеваешься, умница-разумница? А между прочим, ангстремочка моя ненаглядная, в твоей идее есть нечто рациональное.
— Это не моя идея, а Андерсена. Сам помянул его, верста ты моя коломенская.
— Придумал!.. — возопил вдруг Гулливер и воздел меня под облака.
— И что же ты придумал? — пропищала я сверху, зажатая в его ладонях.
— Микрошечка!.. Такая-такусенькая крошечка-микрошечка…
— От микрона что ли?
— И от крошечки… Микрошечка моя, — замурлыкав, прижал он меня к груди и зашагал дальше, неся меня на руках, как маленького ребенка.
Наверное, я для него сейчас и есть ребенок, нуждающийся в его защите. Это только внутри себя я — взрослая и даже не слишком молодая женщина. Почти старуха, если одной ногой уже в мире ином…
— А знаешь, — призналась я, — пожалуй, мне нравится. Это нежней, чем Ангстремочка, и не так уж уничтожительно-уменьшительно. Ты был несправедлив к своему литературному таланту.
— Я прошу у него прощения, — зарделся довольный моей похвалой и собой Гулливер.
Он посадил меня на плечи и, заржав, побежал по тропинке. Временами ветки хлестали по моему телу и лицу, но это было здорово! Ведь боль кричала о том, что я еще живу!