Литвек - электронная библиотека >> Григол Абашидзе и др. >> Поэзия >> Избранное: Стихотворения. Поэмы. Переводы >> страница 2
духовно-созидательных задачах, решаемых обществом и культурой, о братском единении и согласии всех людей доброй воли.

Стихи о любви и природе, философские и лирические медитации очерчивают контуры художественного мира поэта, представляют нерасщепимый в своей целостности и диалектичности взгляд современного художника на действительность. Сила Тарковского не в «оперативности» отклика на злободневные проблемы и нужды, а в умении поставить злободневное в контекст «вечных» запросов личности и человеческого сообщества, соотнести явления и события текущего дня с общими принципами и завоеваниями отечественной и мировой культур. Поэт всегда видит «небо — в чашечке цветка», всегда доискивается до первопричин, до самой сути явлений, что и придает даже наиболее исповедальным, интимным его стихам масштабность, значимость авторитетного свидетельства «о времени и о себе».

Торжественно с забытой уже, казалось бы, нами величавостью и силой звучит голос Тарковского — художника и философа, распахивая дверь в просторный и ясный мир — мир больших страстей, глубоких, порою драматических переживаний:

Могучая архитектура ночи!
Рабочий ангел купол повернул,
Вращающийся на древесных кронах,
И обозначились между стволами
Проемы черные, как в старой церкви,
Забытой богом и людьми.
      Но там
Взошли мои алмазные Плеяды.
(«Телец, Орион, Большой Пес»)

Это — Тарковский.

Это — его характерные интонации, им возведенный, незримый, но прочный мост к традициям ломоносовского, державинского века, его взгляд на мироздание.

Это — его движение стиха, своей мерной, одической поступью напоминающее поступь древних, блещущих металлом ратей…

Отношения, складывающиеся между поэтом и миром в лирике Арсения Тарковского, справедливо было бы — помня всю условность метафоры — назвать «средневековыми». Таковы отношения сюзерена и вассала, владыки и прихожанина, Прекрасной Дамы рыцарских легенд и странствующего менестреля. Ни о какой взаимности, ни о каком равноправии и речи быть не может: слишком велика иерархическая дистанция, разделяющая мир и человека, слишком несоизмеримы их уделы.

Природа, какой она предстает в стихах Тарковского, не требует от смертного сообразительности в разрешении ее загадок, не искушает стремлением постигнуть ее секреты, ибо тайна ее в принципе недоступна дерзким притязаниям разума. Природе нет нужды прибегать к помощи «демонов глухонемых», к переплясу молний, поражающему воображение, к устрашающему реву стихий, настигающих ослушника. Ей вполне достаточно возвести свои светлые чертоги, развернуть звездное полотнище, обворожить согласной музыкой небесных сфер, чтобы склонилась и самая непокорная голова, чтобы в памяти осталось одно только ломоносовское: «Открылась бездна звезд полна; //Звездам числа нет, бездне дна».

Вчитываясь в стихи Тарковского, не стоит помышлять ни о какой готовности природы к антропоморфизму, к приязненному или неприязненному ответу ее на человеческие страсти и переживания. В лучшем случае она милостиво подаст знак чуткой душе, чуть-чуть приоткроет волшебную завесу над своими сокровищами и дарами. И — верх благосклонности: природа позволит смертному отпраздновать его счастье как некий мистериальный акт, «как богоявленье», как трагическое и прекрасное приобщение к мировой тайне:

Когда настала ночь, была мне милость
Дарована, алтарные врата
Отворены, и в темноте светилась
И медленно клонилась нагота,
И, просыпаясь: «Будь благословенна!» —
Я говорил и знал, что дерзновенно
Мое благословенье: ты спала,
И тронуть веки синевой вселенной
К тебе сирень тянулась со стола…
(«Первые свидания»)

Но и праздник этот небывалый отпущен потому только, что у любящих нет будущего, они обречены. И даже в миг наивысшего торжества земной страсти им не дано забыть: такое возможно лишь в дни, «когда судьба по следу шла за нами, //Как сумасшедший с бритвою в руке».

С царственным величием внимая хвале и славе, мироздание и тут держит человека на почтительном расстоянии. Сокращение дистанции опасно для обеих сторон: а ну как примнится смертному грубый подмалевок на месте нерукотворного мерцанья; а ну как театральной бутафорией покажутся ему вдруг непостижимая красота и стройная гармония?.. И за самое-то малое, боязливое проникновение в тайну тайн, и за самую нечаянную фамильярность природа мстит человеку, как разгневанная Диана мстила Актеону, увидавшему ее без одежд, в прельстительной наготе простой купальщицы…

Мстит собственным совершенством, до которого не дотянуться человеку.

Мстит собственным бессмертием, жестоко напоминающим человеку о его смертности, о фатальной краткости его земного срока. Эта кара — всех кар страшней.

Неужто в в самом деле «…после сладчайшей из чаш — никуда?». Неужто единственное, что остается человеку на пороге небытия, это сказать:

Здравствуй, здравствуй, моя ледяная броня,
Здравствуй, хлеб без меня и вино без меня,
Сновидения ночи и бабочки дня,
Здравствуй, всё без меня и вы все без меня!
(«Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был…»)

Можно, конечно, сколько угодно благословлять от века заведенный порядок вещей, радоваться прощальным дарам мира. Но, как ни наполняй душу смирением, как ни приучай себя к стоицизму, не убережешься от горького, жалобного вздоха: «Я жизнь люблю и умереть боюсь».

Да и как уберечься, если действительно «Жизнь хороша, особенно в конце, //Хоть под дождем и без гроша в кармане, //Хоть в Судный день — с иголкою в гортани».

Вот и бьется душа в тисках между чувством собственной обреченности, надеждой на вечное бытие и роковой тревогой: «…Я не знаю, //В чем мое бессмертье…» Вот и казнится она невытравимой обидой на неумолимо действующие, снова и снова срабатывающие законы природы, на мироздание в конечном счете.

В который уж раз — то с лихорадочной поспешностью, то с мнимым спокойствием — просматриваются варианты ответа, предлагаемые многовековым опытом человечества; их немного, этих вариантов. Жизнь души в царстве теней, за чертой земного опыта? «Но я человек, мне бессмертья не надо: //Страшна неземная судьба». Такого бессмертья не надо, такой — запредельной, нездешней — судьбы не хочется; да и веры в нее,