Литвек - электронная библиотека >> Кирилл Веселаго >> Юмор: прочее и др. >> Призрак оперы N-ска >> страница 3
миллионер… — (Верный себе, Вано отвечает веско и медленно). — Ну так, нармално… Всэ бабки сразу нэ отдал — в крэдит взял. — (Помолчав): — Надо ж и на страитэльство аставить — остров, сам пайми: баржи, краны, буксиры… (Затянувшись сигаретой и выдержав еще одну паузу): — вот, мырамор сечас заказал. Из Италии. Каррарский. Пирихожую, гараж и сауну атыделать хачу.

Матевосян горячо замечает:

— Паравильно, Вано-джян! Толка там и нада — а то в жылых памищеньях мырамор нихарашо; халадить, эле, будит…

— Да, канэшно… — (Задумчиво и веско): — В кабинэте будэт малахыт. Малахыт и дуб. Рэзной. (Помолчав). Мареный.

На некоторое время воцаряется благоговейная тишина. Вдруг Рыгалов, как будто что-то вспомнив, пучит глаза, поперхнувшись кофе, бурно кашляет, и, как следует не прокашлявшись, с сипом и хрипами чуть ли не кричит возбужденно:

— Ой, слушай, Вано! Как же так? Ведь этот Монте-Карло — это ж, блин, город-государство! Маленький город! Там же, блин, островов-то нету! — И ошарашенно хлопая глазами, обводит взглядом компанию. На некоторое время повисает неопределенное молчание. Затем Вано, невозмутимо закурив очередную сигарету:

— Дыля каво малэнький город, а дыля каво и нэт… Сам сказал — «город миллионеров»; а если ты с дэньгами, дыля тэбя все найдут…

Рыгалов (неуверенно):

— Да, конечно… Но я и карту смотрел, помню — кроме Корсики, нет там островов поблизости!

— Эле, слющай, ара! — взрывается Матевосян. — Так тэбе там все так на карте и нарысуют! Если чилавек владэл сэбе островом, а потом пиродать захотел — зачем ему эти карты-шмарты высякие?!

Вано:

— Асобинно савецкий карта… Ни к чему!

Долго молчавший Бишкеков решил, наконец, вставить и свое слово в беседу:

— Они, это… Еще и деньги платят, чтоб на картах не рисовали — на случай атомной войны! Нету на карте острова — кто тогда на пустое место бомбу бросит?! Тем более, атомную — штука дорогая…

* * *
А вот у входа в кофейню возникает еще один персонаж: знаменитый тенор, обрусевший грузинский грек Стакакки Драчулос. Он сразу привлекает к себе внимание громкой, как овация, отрыжкой, что слегка шокирует даже видавших виды оперных зубров. Затем, крайне удовлетворенный результатом, обведя буфетную публику взглядом мелких и близко посаженных свинцовых глазок, Стакакки присаживается к столику, за которым сидят пианистка Марина Барсук, баритон Павел Бурело и безымянная студентка Консерватории.

Солист театра Бурело, молодой и, как принято говорить, «подающий надежды», подобострастно и суетливо запричитал:

— О-о-о! Ста-канушка! Стакакки Виссарионыч, дорогой! Садись, садись, родной! Честь-то какая! Я щас кофейку принесу. Или, может, пивка?

Однако Драчулос, совершенно не обращая внимания на Бурело, адресуется исключительно к Марине:

— Ну что, Машенька? Пойдем, поучим? — И, швыряя на стол пухлую папку нот: — Надо завтра десять этих сраных романсов на радио записать…

Воспользовавшись секундной паузой в разговоре, Бурело вновь пытается овладеть вниманием соседей по столику. Говорит он с ярким малороссийским акцентом, нараспев и изо всех сил стараясь казаться веским, значительным, многоопытным и авторитетным:

— Мариночка, еще кофе? А бутербродик? А пирожное? А чего — свежие, знаешь, таки-и-ие… Я сегодня брал, перед репетицией — такие, знаешь, гарные, да… А чево тебе худеть-то? Брось! Я возьму! А вам, Стакакки Виссарионыч? Пивка? Кофе?

— Да принеси ты пива, только не тренди здесь! — и Драчулос бросил, не считая, на стол горстку мятых денег. Не взяв денег, Бурело поспешно направился к стойке.

— Стаканчик, зачем тебе эту макулатуру петь понадобилось? — спросила Барсук.

— Да, понимаешь, композитор этот, Дурков, просит меня уже полгода… Друг все-таки — неудобно отказать… Ты ведь, Маша, знаешь: я для друга всегда сделаю все, что только могу…

* * *
На самом деле Стакакки Драчулос несколько кривил душой, рассказывая концертмейстеру Барсук о глубине своих дружеских чувств. Просто приятель его, композитор Дурков, работал старшим редактором в музыкальном издательстве «Сумбур». Лавры же исследователя отечественной музыки не давали Драчулосу покоя — и его книжка «Я вам спою романс чудесный», написанная слогом несколько нудным (но с огромным воодушевлением), готовилась к печати в помянутом издательстве как бы в порядке негласного обмена на фондовую запись романсов другого незаметного творца.

Творчество вообще составляло стержень существования Стакакки. В его представлении творчеством являлось все то, что как-то касалось искусства и приносило творцу хорошие деньги. Так, немало сил он потратил на достижение почетных званий, лауреатских регалий и разнообразных наград. Надо сказать, что не всегда труды его на этой ниве радовали тучными плодами — и неудачи больно ранили чуткую душу художника. Интриги всякого толка отнимали столько времени, что на работу в театре Стакакки выкраивал время каким-то непостижимым чудом; сам он в связи с этим считал себя (разумеется, небезосновательно) настоящим подвижником русского вокального искусства. Благодаря многоходовым интригам, анализ которых мог бы на несколько месяцев стать источником тихой радости для любителя шахматных задач, Стакакки удалось-таки заполучить степень профессора в N-ской консерватории. Но то ли педагогический дар мастера оказался неизмеримо выше уровня убогого российского студента, то ли (как талдычат злые языки-завистники) дара этого просто в наличии не оказалось — но на поприще учителя сольного пения лавров Драчулос не снискал. В лучшем случае ученики из его класса попадали в хор, в худшем — в тюрьму.

Но подлинный художник (а Стакакки — разумеется! — относил себя именно к ним) никогда не пребывает в унынии. Воспользовавшись «добрыми знакомствами», Драчулос (успев ухватить те годы, когда огромные тиражи пластинок, равно как и преизрядный гонорар исполнителю обеспечивало советское государство) записал пару десятков дисков — сплошь из русских романсов. Романсы были спеты, как говорится, «с листа»; множество записей, кроме поверхностного и неряшливого исполнительского подхода, были еще и откровенно фальшивы. Стакакки «вернул к жизни», как указывалось на конвертах пластинок, «многие забытые шедевры русской музыки». (Как мог легко убедиться любой слушатель, забытые вполне заслуженно)… Кроме того, тенор нашел где-то в подвалах Публички неизданные рукописи Танеева — и, вкупе с многими опусами Козловского, Аренского, Алябьева и Римского-Корсакова, исполнением своим похоронил их вновь. И теперь уже, видимо, навсегда.