Литвек - электронная библиотека >> Александр Евгеньевич Русов >> Современная проза и др. >> Самолеты на земле — самолеты в небе >> страница 3
Вместе с Сашей Мягковым мы убили выползшую из леса гадюку, дав клятву верности нашей дружбе. За убитую змею нам полагалось отпустить двенадцать грехов.

Каждый раз, подъезжая к Лукину, я испытывал что-то вроде гордости за дом, в котором прожил семнадцать лет. Было особенно отрадно, что он стоит в таком красивом месте, прямо среди леса. По существу, здесь мало что изменилось с тех пор, но не так хорошо я помнил детали, чтобы заметить мелкие перемены. Впечатления последующих лет, наслаиваясь друг на друга, скрыли их вместе с подвигами и проступками двадцатилетней давности. Это напоминало сказку про сундук, зарытый у подножия дуба. В сундуке — утка, в утке — яйцо, в яйце — иголка и жизнь Кощея. Несколько не связанных друг с другом оболочек, внутри которых спрятана хрупкая игла.

И вот я стою под раскидистым деревом, дышу воздухом эдемским, а машина, кобылка моя, пасется рядом. Что еще нужно мне? Чего желать? Я дома, добрался все-таки, здесь и останусь.

А вот и сам дом, спрятанный за деревьями, за забором, за буйной зеленью участка. Я подумываю о том, как пробраться к нему незамеченным, сквозь заросли кустарника, минуя заборы событий и дрязг, все эти пустые нескончаемые разговоры последних дней, непроходимые, как болотистая местность.

Войти в дом. Влететь, например, в окно второго этажа, чтобы потом спуститься вниз и сесть за стол вместе со всеми, словно никуда не уезжал и ниоткуда не возвращался.

Я все еще не решаюсь открыть калитку, а когда иду по дорожке, то стараюсь не смотреть на дом, чтобы магнетизм взгляда ушел в землю и меня не заметили бы раньше времени.

Мимо сарая, бочки для полива сада, погреба. Мимо двух кустов жасмина у поворота к дому, на которых вместо июньских свадебных цветов звездочки-бонбоньерки, полные семян.

Сад запущен, все заросло травой, сквозь начавшую желтеть зелень просвечивают темные глаза одичавших слив, некоторые из них перезрели и лопнули, так что видна розоватая запекшаяся сердцевина. Большинство яблонь не плодоносит, только одна у заброшенного колодца ломится под тяжестью прозрачных на солнце яблок с румянцем во всю щеку, как у младенцев с мороза и у склеротических стариков.

Две туи рядом с садовой скамейкой, почти не выросшие с тех пор, как я их помню, похожи на нахохлившихся куриц.

И еще одно экзотическое дерево — то ли японское, то ли южноамериканское, посаженное отцом у дорожки к дому. У этого дерева странное имя, которое я никак не могу вспомнить. Кажется, оно созвучно словам «чибис» и «чимабуе». Листья у него узкие и серебристые, ствол гладкий, а цветы в форме расширяющихся трубочек. Сейчас оно стояло без листьев и цветов, с вознесенными к небу голыми ветками. Я дотронулся до ствола. Внизу, у корня, что-то неприятно хрустнуло.

Сквозь капе́ль из водопроводной трубы рядом с крыльцом я слышу три женских голоса, один громкий, раздраженный, наступающий, другой спокойный, как бы уравновешивающий первый, и третий — самый заметный голос бесшабашного и неопытного барабанщика, которому кажется, что чем чаще и сильнее ударяет он в барабан, тем большее впечатление производит его музыка. Голоса на веранде звучат одновременно и неслаженно, как на первой репетиции.

Я вхожу. Ко мне повернуто вполоборота лицо мамы — вопросительное, недоумевающее, невидящее. Рядом, у большого стола, покрытого клетчатой клеенкой, маленькая барабанщица — моя сестрица. Вместо глаз — две черные блестящие пуговицы, мордочка вытянулась в направлении скрипнувшей двери. И наконец, третья фигура стереоскопического цветного крупнозернистого снимка — фигура бабушки. Она смотрит на дверь, то есть на меня, то есть в объектив фотоаппарата, и, как всегда, — от смущения, что ли? — голова откинута назад, нижняя губа капризно наползла на верхнюю. Она, как и мама, получается неестественной на фотографиях, что шестьдесят лет назад, что теперь.

— Ой! — говорит бабушка, и кадр рушится, мама смотрит и узнает меня, сестричка прячется за ее спину.

— Андрюшенька, дорогой!

— Джаник, как хорошо, — говорит бабушка, раскрывая объятия.

— Мариночка, что же ты? Узнаешь? Это же твой братик, Мариночка.

— Здравствуй, — мямлит наконец сестричка моя, пятясь в смущении.

Дом наполняется суетой.

— Я сейчас, — говорит бабушка. — Ты голоден, конечно.

— Поешь как следует с дороги, — говорит мама строго.

На ней новое платье, розовое с серым, замечательно сшитое. По изысканности цвета оно напоминает мне декорации Вирсаладзе к «Щелкунчику».

— Откуда у тебя это платье?

— Нравится? — Мама улыбается неживой улыбкой, словно демонстрирует новый фасон в доме моделей. — Кое-кто еще не забывает твою старушку маму. Это мне Роберт из-за границы прислал, — шепчет она, чтобы не услышали бабушка и Марина.

Я пропускаю реплику мимо ушей. Мне не по вкусу выслушивать ее от собственной матери, как не по вкусу косметические мелочи и яркие тряпки, появляющиеся время от времени в ее комнате, — все эти атрибуты загадочной жизни с поклонниками и почитателями, которых я никогда не видел и в существование которых верю только наполовину. Кстати, моей жене мама часто ставит в вину ее пристрастие к красивым вещицам. Но в этом противоречии вся она. Пожалуй, лишь экс-поклонник, писатель Николай Семенович Гривнин, лицо вполне реальное, — единственный, кто связывает для меня фантастических рыцарей моей мамы с жизнью в Лукине.

Бабушка внимательно вглядывается в меня, словно пытается увидеть очень малый предмет и понять, что он собой представляет, но, кажется, так ничего и не может рассмотреть: глаза не выдерживают напряжения и начинают слезиться. Мама тоже смотрит — с любопытством. Взгляд ее быстр и мимолетен, точно она зачем-то хочет запомнить, как я выглядел в эти минуты. По-моему, она довольна, что я приехал в Лукино один, без Кати.

— Расскажи, наконец, о себе, — просит бабушка.

— Меня утвердили в звании доцента.

— В звании доцента? Это, должно быть, хорошо, сынок?

Для мамы все, что связано с моей работой, все эти звания, ученые степени, формулы, колбы — иероглифы китайской азбуки, из которых можно составить лишь одну доступную пониманию европейца фразу: ее сын — «большой ученый, связанный с секретной работой». Слова «большой» и «секретный» наиболее полно определяют солнечную сторону маминых представлений о деловом мире, в котором рядом с большим ученым, ее сыном, живет дипломат Роберт.

Очевидно, лукинский воздух действовал не хуже триоксазина. Нервное напряжение прошло, и мне показалось, что лихорадка наконец спала. Я попал в иной мир и на время забыл неурядицы последних дней. Мне захотелось