Литвек - электронная библиотека >> Григорий Соломонович Глазов >> Повесть >> Не встретиться, не разминуться >> страница 2
конце войны под Ораниенбургом). Он давно приспособил ко всему правую, почти не испытывал уже затруднений. И все же, когда остался один, оказалось, что во многом жена была второй его рукой, которую сейчас будто снова оторвало. Пришлось обучать правую делать что-то незнакомое ей, и когда не получалось, сдерживал раздражение, понимая жестокость этой необходимости — больше никто не подсобит.

Работал он на полставки на лакокрасочном заводе юрисконсультом, уйдя за год до смерти жены из адвокатуры, слыл хорошим знатоком гражданского права. По сей день ему звонили бывшие коллеги, а иногда и судейские — проконсультироваться по какому-нибудь каверзному случаю.

Почти ежедневно вечером в одно и то же время звонили сын или невестка: как он там, не нужно ли чего. Всегда оказывалось, что ничего не нужно. Он отвергал саму мысль быть зависимым от них, а потом — обязанным. Если невестка задавала эти вопросы по своей, что ли, должности в семье, то в искренности сына он не сомневался. Вопросы их звучали как-то застенчиво-осторожно, словно оба боялись обидеть Петра Федоровича напоминанием, что он-де теперь одинок и беспомощен, либо остерегались услышать резкость в его постоянном ответе «Мне ничего не нужно», резкость, которой они вроде и не заслуживали… Но он и не думал их оскорблять или обижать своими отказами. Он давно уже стал, как оголившаяся, но крепкая ветка. Время и менявшаяся по-всякому жизнь высосали, иссушили почти все заботы, хлопоты, трепетал лишь один зеленый листок — внук Алеша, вернувшийся только что из госпиталя после Афганистана, где ему оторвало осколком полстопы. Как и куда повернет его эта беда?

Незадолго до приезда Алеши Петр Федорович сказал сыну:

— Алеша вернется, пропишу его у себя. Пусть квартира ему достанется. Может, женится.

— А пропишут, папа?

— Пропишут. Я однорукий, одинокий и прочее. Он теперь со мной сравнялся… В общем это моя забота.

— Я бы не хотел, папа, — просительно сказал сын. — Алеша совсем от меня и Кати отдалится.

— Что ж, дело ваше… Была бы честь, — вздохнул Петр Федорович, дивясь очередной непрактичности сына.

К нему Петр Федорович относился с наболевшей жалостью, с каким-то постоянным ожиданием, как к спящему, которого не хотят будить, а стоя у изголовья, терпеливо ждут, когда проснется сам. Еще лет десять назад жена Петра Федоровича сказала ему:

— Смотрю я на нашего Юру, и душа болит. Тридцать пять лет, а все он какой-то неуверенный, смирившийся. Хоть бы капелька тщеславия или зависти. А то ведь, что само приплыло в руки, то и ладно…

Сын работал ординатором в неврологическом отделении городской клинической больницы скорой помощи. Многие однокашники по институту уже «остепенились», ушли в науку, на кафедры, а он — по-прежнему «Юра», врач-ординатор. Петр Федорович давно перестал «доставать» сына разговорами на эту тему, поскольку в ответ всегда звучало одно и то же:

— Папа, я клиницист и по своему мышлению, и по складу характера. Наука мне противопоказана, наверное, я ей тоже. Я люблю иметь дело с больными. — И чтобы успокоить отца, заканчивал шутливо: — Представляешь медицину, где все поголовно кандидаты и доктора!..

В том, что говорил сын, имелась, конечно, внешняя правда. Но Петр Федорович был отцом и понимал другую правду: Юре не хватает тщеславия, профессионального самолюбия, зависти, может быть, всего этого в замесе, нет в нем хребта, хватки для нынешней жизни, не умеет локти растопырить, избыток деликатности в наше наглое время сделал его пассивным. От сына Петр Федорович знал, как сочинялись многие кандидатские, сколько платили за них нанятым «рабам», сколько бритв «ремингтон», дорогих японских зажигалок, позолоченных «паркеров», французских духов, роскошных коробок конфет ушло шефам и их женам; знал, как чадам этих шефов ассистенты и доценты кафедры строчили кандидатские, покуда чада занимались более веселыми делами… И смирившись, Петр Федорович утешался, что у Юры первая категория, что его на дом приглашали, что кандидаты наук не особенно мучались гордостью, просили, случалось, проконсультировать своих больных, а по радио в День медика «…для доктора Юрия Петровича Силакова» передали однажды песню по заказу какой-то Марии Степановны — бывшей Юриной больной…

«Ну и то слава богу», печально согласился Петр Федорович, вернувшись в купе. Он снова отпил остывшего чая и уставился в окно.

3

В одиннадцать утра, как и было назначено, бывший десантник, сержант Алексей Силаков, уволенный по ранению и прибывший из госпиталя в родной город, стоял в огромной голой комнате перед длинным столом медкомиссии. Ничего, кроме умывальника и ширмы, прятавшей кушетку, покрытую мятой простыней, тут не было. Стопки сколотых бумаг — выписки, анализы, рентгенограммы, — папки с личными делами из госпиталей, райсобесов, больниц, — все это холодно шуршало, шелестело, доктора о чем-то шептались, иногда поглядывая на Алексея; с двух сторон склонялись к сидевшему в центре моложавому мужчине, видимо, председателю комиссии. И только пожилая женщина со стетоскопом, как с хомутом, вокруг шеи скучала. Достала из кармана халата яблоко, обтерла его полой, начала грызть, увлажняя пенистым соком белый металл вставных зубов. За спинами лекарей мутнели высокие окна, а Алексей видел только неподвижные верхушки деревьев, крыши, скользко лоснившиеся разогретым битумом. Ему казалось, что все это, как в спектакле: на сцене актеры в белых халатах, а за ними старый задник декорации — побуревшая стена в трещинках, в окнах серовато-голубое (сквозь запыленные стекла) небо и кроны каштанов.

Он стоял в одних трусах, испытывая неловкость, унизительное состояние зависимости, как и два года назад на призывном пункте военкомата. Но сейчас все стало иным: тогда врачам надо было загнать его в армию, нынче же нечего долго мудрить — полстопы оторвано, какого же черта они тянут резину?!

— Можете одеваться, Силаков, — наконец сказал председатель. — Даем вам третью группу.

Алексей, чуть подпрыгивая, молча направился к ширме одеваться. С непривычки долго возился с протезным ботинком, затем быстро надел брюки, тельняшку и китель уже без погон, сильно затянул талию ремнем и, прихрамывая, вернулся к столу за документами.

— Явитесь на переосвидетельствование через год, — председатель подвинул к нему документы.

— А потом опять через год? И так — всю жизнь? — сипло от волнения спросил Алексей, ведя злобным взглядом по глазам этих людей, которые, считал он, давно никого не лечили, напялили белые халаты, а могли б синие, красные — один хрен, — засохли за многорядной проволокой мертвых инструкций,